Слишком много счастья (сборник) - Манро Элис. Страница 48

Я пыталась исследовать отношение людей разных культур – слово «примитивные» применительно к этим культурам уже никто не смел использовать – к тем, кто выделяется в умственном или физическом плане. Слова «дефективный», «неполноценный», «умственно отсталый», разумеется, также отправлены в мусорную корзину, и, может быть, правильно – не только потому, что подобные выражения утверждают превосходство и выдают привычное бессердечие говорящего, но и потому, что просто неверно определяют свой объект. Они не берут в расчет всего того, что есть в «специальных» людях примечательного, пугающего или просто впечатляющего. А мне было интересно обнаружить в отношении к ним, наряду с презрением, еще и восхищение, которое заставляет приписывать им некие способности – священные, магические, опасные для общества или, наоборот, ценные для него. Я привлекала как исторический, так и современный материал, в том числе поэзию, художественную прозу и, разумеется, религиозные практики. Коллеги даже критиковали меня за излишнюю литературность и за то, что я добывала материал по большей части из книг. Но в последнем я была не виновата: мне не удалось получить грант на экспедицию.

Разумеется, я понимала, откуда у меня возник интерес к этой теме, – и о том же, возможно, догадывалась и Шарлин. Но странно – до чего далекой и маловажной казалась теперь эта причина, эта начальная точка моих размышлений. Как, впрочем, и все, что имело отношение к детству. То ли дело взрослая жизнь. Повзрослев, чувствуешь себя в безопасности.

«Используешь девичью фамилию», – написала Шарлин. Давненько не слышала я этого словосочетания. От «девичьей фамилии» недалеко и до «девицы» – сло́ва, звучащего так целомудренно и так грустно. Впрочем, мне оно совершенно не подходит. К тому времени, когда Шарлин вышла замуж, я уже не была девственницей, да и она, наверное, тоже. Не могу сказать, что у меня в жизни было много любовников, и даже любовниками большинство из них не назовешь. Как многие женщины моего возраста и социального положения, не прожившие жизнь в моногамном браке, я знаю число своих возлюбленных. Шестнадцать. Я понимаю, что многие женщины достигают этого числа еще до двадцати лет, если не раньше. (Когда я получила письмо от Шарлин, то цифра, само собой, была поменьше. Насколько – сейчас лень считать, да и незачем.) Из них по-настоящему дороги мне были только трое, все из начала списка. Что я имею в виду, когда говорю «дороги», – это то, что с этими тремя… нет, пожалуй, только с двумя; третий значил для меня гораздо больше, чем я для него. Так вот, только двое вызывали во мне желание раствориться в партнере, отдать ему не только тело, но и всю жизнь, чтобы оказаться в полной безопасности.

Я с трудом сдерживала такие желания.

Видимо, была не совсем убеждена в такой безопасности.

А совсем недавно пришло еще одно письмо. Его переслали из университета, в котором я преподавала до того, как выйти на пенсию. Оно дожидалось меня целый месяц, пока я разъезжала по Патагонии (в последнее время я стала заядлой путешественницей).

Напечатано на компьютере, – впрочем, за это автор сразу извинялся.

«Почерк у меня ужасающий, – объяснял он и продолжал, представившись: – Муж вашей старой школьной приятельницы Шарлин». Он очень, очень извиняется, что вынужден сообщить мне печальные известия. Шарлин лежит в больнице Принцессы Маргариты в Торонто. У нее рак, начавшийся с легких, а потом перешедший на печень. К сожалению, она всю жизнь курила. Жить ей осталось недолго. Про меня, свою подругу детства, она вспоминала нечасто, но если вспоминала, то неизменно восхищалась моими «примечательными свершениями». Она очень высоко ценила меня и захотела повидаться в конце жизни. И просила мужа привезти меня к ней. Должно быть, ей были очень дороги какие-то детские воспоминания, предполагал он. Детские привязанности – они такие сильные.

Ну что ж, подумала я, теперь она, должно быть, уже умерла.

Но если умерла, – соображала я дальше, – то не будет ничего страшного, если я съезжу в больницу и осведомлюсь о ней. Тогда моя совесть – или как это называют – будет спокойна. Смогу написать ему письмо: так, мол, и так, была в отъезде, но как только вернулась, тут же поехала к ней.

Нет. Лучше ничего не писать. Он потом еще заявится с благодарностями. И слово «приятельница» мне не понравилось. Равно как не понравилось, несколько по-другому, выражение «примечательные свершения».

Больница Принцессы Маргариты находится совсем рядом с моим многоквартирным домом. День, когда я направилась туда, был ясным и солнечным. Звонить мне почему-то не захотелось. Наверное, старалась уверить себя, что делаю все возможное.

В регистратуре сказали, что Шарлин жива. Спросили, хочу ли я с ней повидаться, и я не смогла ответить «нет».

Поднимаясь на лифте, я думала: а не повернуть ли назад, не дойдя до стола дежурной медсестры в отделении? Или, может, просто развернуться на триста шестьдесят градусов – то есть поехать вниз на том же лифте. Регистраторша внизу ничего не заметит. Она забыла о моем существовании, как только заговорила со следующим в очереди. А даже если и не забыла, что с того?

Но мне же самой будет стыдно, – убеждала я себя. Не столько за бесчувственность, сколько за трусость.

Я подошла к столу дежурной сестры, и та назвала мне номер палаты.

Это оказалась отдельная палата, совсем крошечная, где не было ни внушительных медицинских приборов, ни цветов. Шарлин я увидела не сразу: в тот момент, когда я вошла, над ней склонилась медсестра. Точнее, так: сестра склонилась над кроватью, на которой, казалось, были сложены простыни и одеяла, но не было человека. «Увеличенная печень», – вспомнила я и пожалела, что не убежала из больницы.

Сестра выпрямилась, обернулась и улыбнулась. Это была пухлая мулатка с очень мелодичным голосом – должно быть, из Вест-Индии.

– Вы, наверное, та самая Марлин? – спросила она.

Произнесла так, словно ей нравилось мое имя.

– Она вас так хотела увидеть. Да вы подойдите поближе!

Я послушно приблизилась и взглянула на отечное, раздутое тело, заострившиеся черты лица, цыплячью шею – до того тощую, что больничная пижама казалась на много размеров больше. Завитки волос – она все еще оставалась шатенкой – крошечные, не длиннее половины сантиметра. Ничего похожего на Шарлин.

Я видела раньше лица умирающих – матери, отца и даже человека, которого, боюсь, любила. Так что удивлена я не была.

– Спит, – сказала медсестра. – Ах, как она вас ждала…

– Значит, она не без сознания?

– Нет, нет. Просто спит.

Ага, теперь я увидела: что-то от прежней Шарлин в ней все-таки было. Но что? Может быть, вот это такое знакомое мне легкое, словно игривое подергивание кончика рта.

Медсестра продолжала тихо говорить своим радостным мелодичным голосом:

– Не знаю только, узнает ли она вас теперь. Ах, она так надеялась, что вы придете. Тут для вас есть кое-что…

– А она проснется?

Сестра с сомнением покачала головой:

– Нам приходится все время делать ей обезболивающие уколы.

Она открыла прикроватную тумбочку:

– Так вот. Это здесь. Шарлин просила меня передать его вам, если будет слишком поздно для нее самой. Ей не хотелось, чтобы это сделал муж. И вы пришли! Она была бы так рада…

Запечатанный конверт с моим именем, выписанным нетвердыми заглавными буквами.

– Только не муж, – подмигнула медсестра и расплылась в улыбке. Наверное, выражала этим догадку, что тут скрыты какие-то женские секреты, что-то недозволенное – может быть, давнишний любовник?

– А вы зайдите завтра, – сказала она на прощание. – Кто знает? Если она очнется, я ей попробую втолковать.

Письмо я прочитала уже в лифте. Шарлин сумела написать его почти нормальным почерком, совсем не такими страшными расползающимися буквами, как на конверте. Скорее всего, письмо было написано раньше, а потом она положила его в конверт, запечатала и отложила, рассчитывая вручить мне при встрече. И только позднее поняла, что надо написать на конверте мое имя.