Тени Шаттенбурга - Луженский Денис. Страница 25

Николас вздохнул. Все лгут. Так почему же Ульрика фон Йегер должна быть исключением?

9

– Эта монета не годится, господин, – трактирщик был непреклонен. Со смурным видом он изучал кусочек металла квадратной формы. Чеканные символы подозрительно напоминали ему какие-то языческие руны. – Нет, не возьму. Была б деньга французская али венецианская – взял бы. Голландскую, да хоть бы и арабскую – взял бы. А эта… Не обессудь, господин.

В «Свинье и часовщике» было полно народу, ни один столик не пустовал. Плотники и гончары, каменщики и плотогоны, рыбаки, ткачи и пекари… вон даже пара стражников, свободных от смены, заглянула. Перегрин с интересом разглядывал лица: много, много новых лиц, к виду которых он уже начинал привыкать. Благо людей ему доводилось встречать и прежде – не в диковинку они для него были.

Вокруг стоял неровный, неумолчный гул голосов. Обсуждали дела, делились новостями, смеялись и сквернословили. Тот крышу амбара подновить решил – течет, зараза. Этот купил у цыгана мула, а мул возьми да охромей – обманул, мерзавец. У одного жена вот-вот родит, дай Бог чтоб наследника, у другого вчера дочь зеркальце разбила – небось не к добру…

– А она его метлой по хребту и вытянула, сам видал. Чтобы не заглядывался на мельничиху, значит. И так вытянула, что бедняга второй день с постели не встает. Тяжелая рука у бабы…

– Я бортнику говорю: «Твой мед пахнет навозом, сам его жри за такую цену!» Он глаза пучит, злится, да сказать-то нечего. Вы его нюхали, мед этот? Вот то-то…

– Этот Иоахим, по всему видать, большой святости человек. Видали ведьму на площади? Только коснулась его – и враз упала, точно дубиной огрели…

– За Старым утесом – порог и сразу пониже порога – мель. Скверное место, весной там Хемиш, свояк мой, убился насмерть…

– Говорят, изловят чудище еще до первых заморозков. Для того и господа рыцари к нам припожаловали – дабы изловить…

Люди много ели и еще больше пили. Перегрина ни еда, ни питье здешние не прельщали, он пришел в город из любопытства и в трактир зашел по той же причине. Ему нравилось слушать незнакомую речь, чувствуя, как с каждым услышанным словом она все больше становится его собственной. А ведь было и кое-что еще… Жесты, мимика, тон произносимых фраз – лишь слабое эхо того «разговора», что слышал и видел он. Цвет? Запах? Звук? Нет, нечто похожее на все это разом и одновременно не похожее ни на что.

Чувства, эмоции… Радость, гнев, возбуждение… Вон там, за столом, где гремят в кожаном стакане костяными кубиками, властвует азарт. А в дальнем углу стражники шепотом обсуждают какой-то утренний переполох, и от них едва уловимо веет тревогой. Или вот трактирщик: нетерпение и раздражение, приправленные алчностью, – неприятные, щекочущие нервы эманации.

– Завтра я покину город, почтенный хозяин, – Перегрин приветливо улыбнулся, – но эту ночь хочу провести под крышей. Моя монета из чистого серебра, даже просто на вес ее хватит, чтобы поесть и переночевать.

Трактирщик колебался и морщил лоб, демонстрируя сомнение. Наверняка он наметанным глазом уже оценил достоинство металла, но был бы не против, если бы чужеземец прибавил к первому кусочку серебра второй такой же. Если ты договаривался с сотней хозяев постоялых дворов, значит, сумеешь договориться и с тысячей других. Мысленно усмехнувшись, Перегрин кивнул на лениво перебирающего струны песенника:

– Всем хорош твой кров, почтенный. Жаль, музыка не радует разнообразием.

– По мне, так музыка в самый раз, – нахмурился хозяин. – Курт, может, и не великий мастак, но и у меня тут не церковный хор. А ты что же, певун али просто знаток из тех, кто разбирается во всем, чего сам не умеет? Не люблю я таких знатоков.

– Я… разбираюсь, – кивнул с улыбкой гость.

– Пусть споет, Вольф, – откликнулся из-за ближайшего стола крепко сбитый бородатый плотогон. – С тебя не убудет, а нам хоть какое-никакое, а развлечение. От треньканья твоего Курта уже в голове звенит.

– Выхлестал вторую кружку, вот и звенит у тебя! – огрызнулся из своего угла Курт, недобрым глазом косясь то на плотогона, то на непрошеного гостя, решившего, по всему видать, его осрамить.

– Я за свои кружки плачу сполна, – добродушно, но твердо ответил бородач, – и ты, малыш, мне не жена, чтобы считать, сколько я выхлестал за вечер. Так что уйми гонор.

– И то верно, Курт, уймись, – буркнул кабатчик, – и дай на пробу гостю свою кифару. Пущай примерится.

– Да что ты, Вольф! Он же мне настрой весь собьет! Все лады!

– Ежели он тебе собьет настрой, я его воистину кудесником сочту. Потому как нельзя сбить то, чего нет. Делай, что говорят, и не перечь лучше. Моих даллеров, что я за твою кифару отдал, ты мне еще и половины не отработал.

– Гитару, – обиженно поправил Курт, нехотя протягивая Перегрину инструмент. Тот принял его с легким поклоном и внимательно осмотрел.

Корпус темно-коричневого дерева, изящной, почти женственной формы. В верхней деке круглое отверстие, видимо, для резонанса. Гриф прямой. Четыре двойных струны, похоже, жильных. В общем, незнакомый инструмент. Но разве это беда? Если под твоими пальцами говорила сотня струн в сотне миров…

Перегрин поудобнее перехватил гриф, мягко провел рукой по тугим жилкам, прислушался к их звучанию, эхом отразившемуся где-то глубоко внутри. Подстроился, влился в этот чуть дребезжащий, старчески стонущий звук… и провел рукой еще раз…

В зале как по волшебству утихли разговоры. Вольф-кабатчик насторожился. Курт изумленно моргнул – он еще никогда не слышал, чтобы его старушка-гитара, купленная на ярмарке прошлым летом, звучала так звонко и молодо.

Перегрин удовлетворенно улыбнулся, подкрутил немного костяные колки и взял первый аккорд. Петь он умел – это признавали даже его собственные соплеменники. Голос, слух и тяга к музыке – пожалуй, во многих местах и у многих народов этого хватило бы, чтобы добиться признания, а может быть, и славы. Увы, на родине Перегрина к песенникам относились по-особому. Помимо голоса Мастер Песни должен обладать еще и поэтическим даром, а у мальчика никак не выходило вплетать в мелодию вязь изящных слов – не было в его стихах бездонной глубины, они не завораживали, не заставляли слушателей по одной лишь воле певца рыдать или смеяться. Быть посредственностью среди истинных Мастеров? Печальная судьба.

Способности странника с лихвой возместили нехватку поэтического дара. На дорогах чужих миров хватало благодарных и не столь требовательных слушателей. Перегрин внимал эмоциям тех, кто находился с ним рядом, вбирал в себя их настроение и превращал в мелодию. Ту, что лучше всего подходила здесь и сейчас. И видел удивление на лицах, видел дымку задумчивости в глазах. Пусть его не всегда благодарили, но и никогда не гнали от очагов и ночных костров…

Едва родившаяся мелодия внезапно оборвалась. Гитара захлебнулась неожиданно хриплым и пронзительным аккордом. Боль! Ужас! Близко и отчетливо, совсем рядом. Где?!

Перегрин беспомощно озирался по сторонам. Слишком много вокруг чужих мыслей и эмоций – боль и ужас прятались за ними, как за плотной вуалью, никак не выходило определить, откуда они исходят. Наружу! Скорее наружу! Он сунул умолкшую гитару в руки ошеломленному Курту и бросился к двери.

– Эй, парень, постой!

Улица встретила его темнотой и ночной прохладой. Город мог показаться чужаку настоящим лабиринтом, но Перегрин повидал в своей жизни слишком много городов и обширнее, и запутаннее. К тому же сейчас ему приходилось полагаться не на собственное умение безошибочно ориентироваться в любом незнакомом месте – его вел отчаянный призыв о помощи, слабеющий с каждым мгновением, слабеющий слишком быстро! Еще миг – и все закончилось. Чтобы тут же вспыхнуть с новой силой! Задохнувшись от чужой боли, странник бросился в темноту.

Во второй раз след оказался потерян на площади, прямо перед пустым помостом, с которого днем вдохновенно вещал человек, называвшийся инквизитором. Пока Перегрин пытался нащупать угасающую путеводную нить, за его спиной возник кто-то тяжко сопящий, дышащий пивом и чесноком.