Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ) - Ремизов Виталий Борисович. Страница 104

Из Яснополянских записок Д. П. Маковицкого
23 ноября 1909 г. Я. П.

«Я предложил Л. Н. прочесть иллюстрированное приложение к «Новому времени» от 21 ноября. В нем письмо И. С. Аксакова к Ф. М. Достоевскому и его ответ. Л. Н. с трудом читал (изжога?), но стал читать и прочел до конца вслух. В начале письма Ивана Сергеевича, где слишком издалека подходил к главному вопросу, Л. Н. сказал:

— Ах, этот Аксаков… Не люблю.

Когда кончил, Л. Н. сказал:

— Очень интересно! Я благодарю вас, Душан Петрович, что показали, Достоевского давно не читал. Вот кого надо мне хорошо перечесть» (Маковицкий Д. П. С. 113).

Ф. М. Достоевский выслал Ивану Сергеевичу Аксакову «Дневник писателя» с Пушкинской речью и необходимым «разъяснением» к ней. В письме от 20 августа 1880 г. И. С. Аксаков поблагодарил Достоевского за присылку «Дневника писателя», сообщил о желании издавать собственную газету «Русь», пригласил участвовать в создаваемом издании, но главная суть письма содержалась в оценке значения художественного и публицистического творчества Достоевского.

Из письма И. С. Аксакова к Ф. М. Достоевскому
20 августа 1880. Москва
Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ) - i_228.jpg

И. С. Аксаков

«[…] Имею сильное желание, — писал он, — издавать еженедельную газету: не могу участвовать ни в одном чужом издании. А сказать есть что, да вы бы одним своим Дневником давали бы множество тем для общественного обсуждения. Не знаю, разрешат ли? В прошлом году не разрешили. Я с нетерпением ожидал получения в Москве Вашего «Дневника», дорогой Федор Михайлович… и был несказанно обрадован и благодарен вам за присылку… Появление «Дневника» с разъяснением речи было необходимо. Речь вашу трудно было отделить от факта произнесения и произведенного ею впечатления, ибо в этом взаимодействии было непосредственно принято и почувствовано несравненно более того, что высказано было словами речи и что услышано слухом и сознанно. Столько было электричества, что речь сверкнула молнией, которая мгновенно пронизала туман голов и сердец и так же быстро, как молния, исчезла, прожегши души немногих. На мгновение раскрылись умы и сердца для уразумения, может, и неотчетливого, одного намека. Потому что речь ваша — не трактат обстоятельный и подробный, и многое выражено в ней лишь намеками. Как простыли, так многие даже и не могли себе объяснить толково, что же так подвигло их души? А некоторые — и, может быть большая часть, — спохватились инстинктивно через несколько часов и были в прекомичном негодовании на самих себя! «А черт возьми, — говорил в тот же день один студент, больше всех рукоплескавший, моему знакомому студенту: — Ведь он меня чуть в мистицизм не утащил! Так-таки совсем и увлек было!..». Но это молодежь, а записные «либералы» затеяли, как сами знаете, ретираду похитрее и поковарнее. Одним словом, разъяснение было нужно, и вы разъяснили превосходно. Конечно, самое важное в «Дневнике», самое многосодержательное — это ваши четыре лекции Градовскому. Упрекнуть вас можно лишь в том, что слишком уж крупна порция, не по внешнему, а по внутреннему объему. […] Вас можно упрекнуть только в том (но это уже, я думаю, — органическое свойство), что вы проявляете мало экономической распорядительности мыслей и потому слов; слишком большое обилие первых, причем основная обставляется и иногда заслоняется множеством побочных; крупная черта подчас теряется в богатстве мелких. Еще пред взором читателя не выяснились линии всего здания, а вы уже лепите детали. Этот недостаток свойствен художникам-мыслителям, у которых образ или мысль возникает со всеми частностями, во всей жизненности, с случайностями, разнообразными воплощениями, так что им очень мудрено охолащивать, так сказать, свою мысль или образ. Я как-то упрекал Льва Толстого, что у него все на первом плане, все одинаково сильно живет, тогда как в живописи, например, и в натуре для глаза — ярко видно лишь то, что на первом плане, а остальное, по мере отдаления, бледнеет, сереет. Что было бы, если б глаз одинаково отчетливо и живо видел и близкое и на краю горизонта! Он бы лопнул. Так и вы. Вы даете читателю слишком много зараз, и кое-что, по необходимости, остается недосказанным. Иногда у вас в скобках, между прочим, скачок в такой отдаленный горизонт, с перспективою такой новой дали, что у иного читателя голова смущается и кружится, — и только скачок. Я это говорю на основании делаемых мною наблюдений о впечатлении, производимом вашими статьями на большинство читателей. Для меня понятен каждый ваш намек, каждый штрих, — ну а для читателя вообще — слишком, повторяю, крупная порция» [192].

Ф. М. Достоевский — И. С. АКСАКОВУ
1880 г. 28 августа. Старая Русса.
Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ) - i_229.jpg

Ф. М. Достоевский. Фотография М. М. Панова. Москва. 1880

«Дорогой и глубокоуважаемый Иван Сергеевич, я и на первое письмо Ваше хотел отвечать немедленно, а получив теперь и второе, для меня драгоценное письмо Ваше, вижу, что надо говорить много и обстоятельно. Никогда еще в моей жизни я не встречал критика столь искреннего и столь полного участием к моей деятельности, как теперь Вы. Я даже забыл и думать, что есть и что могут быть такие критики. Это не значит, что я с Вами во всем согласен безусловно, но вот какой, однако же, факт: это то, что я сам нахожусь, во многом, в больших сомнениях, хотя и имел 2 года опыта в издании «Дневника». Именно о том: как говорить, каким тоном говорить и о чем вовсе не говорить? Ваше письмо застало меня в самой глубине этих сомнений, ибо я серьезно принял намерение продолжать «Дневник» в будущем году, а потому волнуюсь и молю кого следует, чтоб послал сил и, главное — умения. Вот почему обрадовался ужасно, что имею Вас, — ибо вижу теперь, что Вам могу изложить хоть часть сомнений, а Вы всегда мне скажете глубоко-искреннее и прозорливое слово. Я уж это вижу, из двух Ваших писем понимаю. Но вот моя беда: написать придется к Вам немало, а я теперь не свободен и писать не способен. Вы не поверите, до какой степени я занят, день и ночь, как в каторжной работе! Именно — кончаю «Карамазовых», следственно, подвожу итог произведению, которым я, по крайней мере, дорожу, ибо много в нем легло меня и моего. Я же и вообще-то работаю нервно, с мукой и заботой. Когда я усиленно работаю — то болен даже физически. Теперь же подводится итог тому, что 3 года обдумывалось, составлялось, записывалось. Надо сделать хорошо, то есть по крайней мере сколько я в состоянии. Я работы из-за денег на почтовых — не понимаю. Но пришло время, что всё-таки надо кончить, и кончить не оттягивая. Верите ли, несмотря что уже три года записывалось — иную главу напишу да и забракую, вновь напишу и вновь напишу. Только вдохновенные места и выходят зараз, залпом, а остальное всё претяжелая работа. Вот почему теперь, сейчас, несмотря на жгучее желание, не могу написать Вам: дух во мне не тот, да и разбивать себя не хочу. Напишу же Вам около 10-го будущего месяца (сентября), когда освобожусь. Да и обдумаю пока, потому что вопросы-то трудные и надо их ясно изложить. А потому на меня не сердитесь, не примите за равнодушие: если б Вы знали, как Вы, в таком случае, ошибетесь! А пока обнимаю Вас искренно и благодарю душевно. Мне Вы нужны, и я Вас не могу не любить.

Ваш искренний Ф. Достоевский» (ХХХ1, 213–214).