Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ) - Ремизов Виталий Борисович. Страница 27

— (Вы масон? Вы в заговоре?)

— Нет, мой милый. Был, мой милый. Есть ли русский, который бы не был в свое время в заговоре?» (XVI, 411).

*****

«— Что бы я тебе сказал, милый мальчик? Ты ищешь благообразия, я тоже. Значит, все равно оставаться в безобразии.

Это замечательно. Ты в моем роде. Я видел, что тебе надо благообразие. Кто ты? Мы, тысяча человек прежних людей, — мы довольны, если сделали вывод, — это нам вместо жизни. (Чем больше ты любишь мать, тем больше ты мне судья.) У тебя идея? Независимым королем острова. Я знал, тебя ждет масонство.

Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ) - i_064.jpg

Старое и молодое. Худ. Николай Ярошенко. 1881

Ростовы и вы новые — всегда бывшие — вы ищете благообразия. (Осудили крепостное состояние.) (Еврей-офицер — к этому надо привыкнуть.) [46] В вас чистота. (Нигилятина. Жажда славы, благообразных новых форм.) Вы добры. Разумеется, бездна мясистых — но вы главные. Ведь что, один из тысячи командует» (XVI, 419).

*****

«— Вы в тайном обществе? […]

[Версилов:В. Р.]

— Масон? Тебя может утешить быть масоном или предводителем. Меня нет — мне не того надо. И жизни мне не надо. Мне надо благообразия, правды, мира с собой надо и что если уж быть дурному, то единственно по моей вине, так чтоб я всегда мог поправить и вне меня было бы нечто совершенное. О, тогда б я никаких вериг не испугался.

Я. (Аркадий. — В. Р.) Я вас не понимаю.

[Версилов:В. Р.]

— Милый мой, это очень долго толковать — например, чем быть: общечеловеком или русским? Я не знаю до сих пор. Я не могу быть ни тем, ни другим, потому что первого совсем нет, а вторым я и сам быть не хочу. У моих приятелей это кончается шуткой или острым словцом, а мы 1000 страдаем от всякого этакого пустяка.

«Как грустно полусонной тенью…»

— Но для меня не так. Покажите мне солнце, и я умру с радостью, буду рад, хотя даже и отстану.

— Теперь я просто буду отцом, мужем и гуманным человеком. Это очень довольно, и, главное, рад возможности. Пали оковы» (XVI, 420).

*****

«Ростовы обращаются в новых. О, я не про то, что отцы обрадовались бесчестью; не про то, что ушли в закладчики или в радующихся тому фельетонистов. А тому, что все это и впрямь как не бывало, мираж.

Определять красоту должен он сам.

Беспокойных и скептических еще с детства.

Но их невозможно миновать, потому что к ним уже в страшной массе примкнули и из дворянства.

За границей дворяне, бежавшие от дворянства.

Я не сожалею об этом и скорее за новые идеалы, но я только хочу констатировать факт, что теперь брожение и что не записать его в летопись невозможно.

Я это про тебя только теперь говорил, мальчик. Вот как я понимал тебя тогда, когда мечтал об тебе.

Русский дворянин не может не страдать от общечеловеческой тоски, и Петр привил идею» (XVI, 429).

*****

«Посмотрите на убеждения вашего отца: это дворянин, древнейшего рода, и в то же время коммунар, и в то же время истинный поэт, любит Россию и отрицает ее вполне, безо всякой веры и готовый умереть за что-то неопределенное, во что он верует по примеру бесконечного числа русских европейской цивилизации петербургского периода русской истории: замечательно, что не пощадил Лев Толстой даже своего Пьера, которого так твердо вел весь роман, несмотря на масонство; мучит (речь идет о Версилове. — В. Р.) близких к нему и считает это за свое право, за исполнение долга (Макар Ив., мать, вина, незаконность, Лиза с брюхом). Что может быть извращеннее, беспорядочнее.

Вы подросток семейства случайного. Помоги вам Бог. […]

История русского дворянского семейства

В виде великолепной исторической картины («Война и Мир»), которая перейдет в потомство и без которой не обойдется потомство.

Случайное семейство — попытка гораздо труднейшая.

Николай Петрович. Если б вы эту рукопись предназначали для печати, то сильная ваша искренность повредила бы беллетристическому успеху.

Николай Петрович. Все старое разрушено, довольно тщательно и аккуратно; впереди же — одно гадательное: почти ужасно.

Молодежь идет в народ, но полна жертвы, добрые чувства остались еще от прошлой истории, но будущее все гадательно.

«Вы член случайного семейства… Дай вам Бог» (XVI, 435).

Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Роман «Подросток»
Часть третья, глава тринадцатая. Заключение

Письмо Николая Семеновича, бывшего воспитателя в Москве, мужа Марьи Ивановны, в котором он высказывал свое отношение к «Запискам» героя романа Аркадия Долгорукого.

«Не то, — как бы извиняясь сообщает герой читателю, — чтобы я так нуждался в чьем-нибудь совете; но мне просто и неудержимо захотелось услышать мнение этого совершенно постороннего и даже несколько холодного эгоиста, но бесспорно умного человека» (XIII, 451).

«…Если бы я был русским романистом и имел талант, то непременно брал бы героев моих из русского родового дворянства, потому что лишь в одном этом типе культурных русских людей возможен хоть вид красивого порядка и красивого впечатления, столь необходимого в романе для изящного воздействия на читателя. Говоря так, вовсе не шучу, хотя сам я — совершенно не дворянин, что, впрочем, вам и самим известно. Еще Пушкин наметил сюжеты будущих романов своих в «Преданиях русского семейства», и, поверьте, что тут действительно всё, что у нас было доселе красивого. По крайней мере тут всё, что было у нас хотя сколько-нибудь завершенного. Я не потому говорю, что так уже безусловно согласен с правильностью и правдивостью красоты этой; но тут, например, уже были законченные формы чести и долга, чего, кроме дворянства, нигде на Руси не только нет законченного, но даже нигде и не начато. Я говорю как человек спокойный и ищущий спокойствия.

Там хороша ли эта честь и верен ли долг — это вопрос второй; но важнее для меня именно законченность форм и хоть какой-нибудь да порядок, и уже не предписанный, а самими наконец-то выжитый. Боже, да у нас именно важнее всего хоть какой-нибудь, да свой, наконец, порядок! В том заключалась надежда и, так сказать, отдых: хоть что-нибудь наконец построенное, а не вечная эта ломка, не летающие повсюду щепки, не мусор и сор, из которых вот уже двести лет всё ничего не выходит.

Не обвините в славянофильстве; это — я лишь так, от мизантропии, ибо тяжело на сердце! Ныне, с недавнего времени, происходит у нас нечто совсем обратное изображенному выше. Уже не сор прирастает к высшему слою людей, а напротив, от красивого типа отрываются, с веселою торопливостью, куски и комки и сбиваются в одну кучу с беспорядствующими и завидующими. И далеко не единичный случай, что самые отцы и родоначальники бывших культурных семейств смеются уже над тем, во что, может быть, еще хотели бы верить их дети. Мало того, с увлечением не скрывают от детей своих свою алчную радость о внезапном праве на бесчестье, которое они вдруг из чего-то вывели целою массой. Не про истинных прогрессистов я говорю, милейший Аркадий Макарович, а про тот лишь сброд, оказавшийся бесчисленным, про который сказано: «Grattez le russe et vous verrez le tartare» [47]. И поверьте, что истинных либералов, истинных и великодушных друзей человечества у нас вовсе не так много, как это нам вдруг показалось.

Но все это — философия; воротимся к воображаемому романисту [48]. Положение нашего романиста в таком случае было бы совершенно определенное: он не мог бы писать в другом роде, как в историческом, ибо красивого типа уже нет в наше время, а если и остались остатки, то, по владычествующему теперь мнению, не удержали красоты за собою. О, и в историческом роде возможно изобразить множество еще чрезвычайно приятных и отрадных подробностей! Можно даже до того увлечь читателя, что он примет историческую картину за возможную еще и в настоящем. Такое произведение, при великом таланте, уже принадлежало бы не столько к русской литературе, сколько к русской истории. Это была бы картина, художественно законченная, русского миража, но существовавшего действительно, пока не догадались, что это — мираж. Внук тех героев, которые были изображены в картине, изображавшей русское семейство средневысшего культурного круга в течение трех поколений сряду и в связи с историей русской, — этот потомок предков своих уже не мог бы быть изображен в современном типе своем иначе, как в несколько мизантропическом, уединенном и несомненно грустном виде [49]. Даже должен явиться каким-нибудь чудаком, которого читатель с первого взгляда мог бы признать как за сошедшего с поля и убедиться, что не за ним осталось поле. Еще далее — и исчезнет даже и этот внук-мизантроп; явятся новые лица, еще неизвестные, и новый мираж; но какие же лица? Если некрасивые, то невозможен дальнейший русский роман. Но увы! роман ли только окажется тогда невозможным?» (XIII, 453–454).