Третейский судья - Лаврова Ольга. Страница 12
В Катерине еще много детского, ей хочется, чтобы пожалели. Да и Римма Анатольевна ей симпатична. Потому девушка хлюпает носом. Но обида недолгая, она начинает прихорашиваться.
— А что-то у тебя глаза светятся? Загуляла?
— Не, влюбилась.
Римма Анатольевна искренне обрадована:
— В кого?
— Такой человек особенный! Такой сильный!
— Да кто такой?
Катерина уже открыла рот рассказать и про Янова, и про то, что у нее теперь будут отгулы, чтобы с ним часто-часто встречаться, но спохватывается.
— Секрет! — и выскакивает вон.
На смену ей появляется в этом тихом месте секретарша Ландышева.
— Риммочка, — просит она, — выручи, порежь сегодняшние бумажки.
Та, для вида вздохнув, соглашается. Они идут в «предбанник» секретарши перед кабинетом Ландышева. Секретарша хватает сумочку и убегает. Римма Анатольевна включает уничтожатель бумаг, бегло просматривает документы, некоторые откладывает к себе в сумку про запас: она предвидит день, когда ее снова спросят о финансовых делах в страховой компании, и не хочет приходить к этому дню с пустыми руками.
Московские пригороды были некогда живописны, и в тех редких местах, где их не поглотили новостройки, продолжают радовать глаз.
Такси везет Коваля по кое-как заасфальтированному узкому шоссе, обсаженному с обеих сторон высоченными деревьями, в которых едва можно узнать полвека нестриженные липы. Это бывшая подъездная аллея, впереди угадывается бывшее поместье.
Машина тормозит у территории, огороженной высоким забором. Коваль вылезает из машины, забрав полиэтиленовую сумку с коробками и фруктами.
На воротах вывеска: «Психоневрологический интернат».
Коваль понимал, что поедет навестить сына Любы Хомутовой. Это грустно, неприятно, но через это надо пройти — как дань ее памяти. Что еще он может сделать? Даже не знает, где ее могила.
Проходную он минует беспрепятственно, но внутри забора его перехватывает пожилая женщина в белом замызганном халате — из тех, кого обычно называют «нянечка».
— Вам чего, мужчина? Сегодня день непосещаемый, — тон строгий, но с «намеком».
Коваль протягивает универсальную визитную карточку — денежную купюру, — нянечка расцветает:
— Вы кого-то хотите повидать?
— Хомутова Михаила Сергеевича.
— А-а, знаю, знаю. Сейчас, — и приглашает Коваля в глубь территории.
Он садится на предложенную скамью, оглядывается. Тоскливая картина. В центре больничного здания угадывается усадебный дом, с боков пристроены скучные корпуса.
Вокруг деревья давней посадки. Немного травы. Видимо, для ободрения обитателей работает радио: то несутся рекламные объявления, то «продвинутая» музыка, то обрывки международных новостей.
С боковой дорожки нянечка выводит Хомутова. Она что-то ему говорит, он что-то отвечает. Коваль всматривается и чувствует облегчение: он опасался увидеть слюнявого, замызганного идиота, а видит прежнего ребенка. Конечно, внешне Мишенька повзрослел: вырос, раздался в плечах и черты лица обрели четкость. Но он сохранил детское состояние души. Он приятный дурачок, наивный и добрый.
Нянечка тянет его за руку.
— Вот вам Хомутов, — говорит она Ковалю. — Гостинцы пусть при вас съест, а то отнимут.
Рассеянно посмотрев на посетителя, Миша отворачивается. Не узнал. Контакт с окружающими у него есть, но трудно на чем-то сосредоточиться.
— Мишенька! — старается привлечь его внимание Коваль. — Я тебя зову, Мишенька. Ты забыл свое имя? Как тебя зовут?
— Ху-тов, — косноязычно отзывается наконец тот.
С речью плохо, хуже, чем раньше.
— Правильно, Хомутов. Мишенька Хомутов. Мишень-ка.
— Миснь-ка, — повторяет он как нечто незнакомое.
Ласковые слова забыл, бедняга. Еще бы!
— Меня ты тоже забыл? Я — дядя Олег.
— Дя-дя.
— Я приезжал к вам. Игрушки привозил. Дядя Олег.
Как он, бывало, радовался приездам Коваля, как бросался навстречу! Игрушки любил самые простые, понятные.
Мишенька обходит кругом Коваля, осматривая его широко открытыми светлыми глазами, старательно произносит:
— Дядя, дядя.
И почему-то напоминает князя Мышкина, который разучился говорить.
— Дядя Олег, — подсказывает Коваль.
«Зачем это мне, чтобы он меня узнал?» — думает он.
Вдруг в сумеречном сознании Мишеньки что-то просветляется.
— Дядя Оег, — говорит он уже осмысленно, лицо расцветает радостью. — Дядя Оег! Пиехай!
— Приехал, Мишенька.
Узнал-таки! Хорошо, что он не спросит, куда это я уезжал и почему не заглядывал к нему длинных десять лет.
Коваль усаживает разволновавшегося Мишеньку на скамью, тот все твердит: «Дядя Оег… Пиехай…»
— Как ты живешь, мальчик?
— Хасё… Идиот несясный… Идиот несясный…
— Обижают? — дрогнувшим голосом спрашивает Коваль.
— Жают, — кивает Мишенька. — Кашу отдай, кашу отдай!
— Отнимают кашу?
— Мают, — жалуется большой ребенок, и на глаза его набегают слезы.
Он не был плаксив. Когда всплакнет — Люба пугалась, считая это дурной приметой. Нет, он смеялся, был безоблачным ребенком. И Люба — по-своему мудро — радовалась, что он такой, что не понимает, какова жизнь и каковы люди…
Коваль распаковывает пачку печенья и сочувственно смотрит, как Мишенька ест и улыбается.
— А маму помнишь?
Эх, не надо было спрашивать. Зачем?
— Ма… Ма… Ма хаосия…
— Мама хорошая, — подтверждает Коваль, теперь отступать некуда.
— Ма Лю… — стонет Мишенька.
— Да, мама Люба.
— Де?! — вскрикивает он.
— Где? Далеко.
— Пиехая?
— Нет, Мишенька, не приехала. Мамы нету.
— Ма… нету? Нету? — и заливается уже настоящими горькими слезами.
Ну вот, пожалуйста, довел мальчика до слез. По счастью, есть верное средство. Коваль открывает коробку конфет.
— Фетки! Фетки! — У Мишеньки дух захватывает, он даже в первую секунду не решается взять что-нибудь из красивой коробки.
Но, отведав первую конфету, уже весь уходит в это занятие.
Между тем невдалеке табунится группа разновозрастных больных, созерцая нечастую здесь картину поедания дорогих конфет.
Мишенька замечает их интерес и смущается.
— Гостить… — говорит он, просительно глядя на Коваля. — Гостить?..
Надо же, он в своем убожестве сохраняет щедрость.
— Можно, Мишенька, угости.
Тот идет с коробкой к своим сотоварищам. Конфеты расхватывают мгновенно. И расходятся. Мишенька прижимает к груди пустую коробку. Улыбка во весь рот.
У Катерины отгулы, и ее бы воля — она не вылезала бы из номера Коваля. Ей с ним так хорошо, так интересно, он все время неожиданный. Чтобы иметь лишний повод для общения, она набилась к нему в помощницы на компьютере и бойко управляется с головоломными текстами.
Коваль, разумеется, помнит, что Катерина появилась у него лазутчиком и допускает ее не ко всем документам: надо оберегать коммерческую тайну. Впрочем, к тайнам Катерина и не рвется. Отгонишь от принтера — охотно пойдет в ванную или сядет журналы листать, только бы не спроваживали вон.
При входе в гостиницу швейцар приветствует Катерину с оттенком фамильярности — видно, что она успела стать тут привычной.
Пока девушка поднимается в номер, Коваль кончает бриться. На стук выходит из ванной.
Катерина бросает сумочку, папку и повисает у него на шее.
— Босс прислал документы.
Перелистав папку, Коваль ее захлопывает:
— Опять не все! Твой босс…
Катерина зажимает ему рот и пишет на листке бумаги: «В номере микрофон». Это с ее стороны отважный поступок, она с тревогой ждет реакции Коваля.
— Пойдем пообедаем, — говорит он с обычным своим непроницаемым видом.
По пути в ресторан — в коридоре, в лифте — Катерина спешит повиниться и оправдаться:
— Макс, я его в первый день поставила, этот микрофон проклятый! Я же не знала, как что у нас будет… Я совершенно не ожидала… Думала, мне будет все равно… Если снять — сразу заметят… Меня за тем и послали — микрофон поставить…