Басурман - Лажечников Иван Иванович. Страница 7

– Хорошо, мы увидим.

В этих словах заключалась целая вечность.

Барон не узнал его: в безумии отчаяния мог ли он помнить что-нибудь, пояснить себе что-нибудь? Он видел в нем только спасителя жены, своего ангела-хранителя, и готов был нести его на своих руках в спальню страдалицы.

– Поспешайте, ради бога поспешайте! – восклицал Эренштейн голосом, который мог бы тронуть и тигра.

– Хорошо, мы увидим! – повторил сурово Фиоравенти, и между тем гений мести летучею молниею осветил бездну души его и начертил ему, что он должен был делать.

Идут; пришли в спальню страдалицы. Сбереженный полусвет позволял врачу различить черты ее и исполнять свои обязанности. Как хороша была она, несмотря на свои страдания! Враг счастлив ею – тем лучше: еще чувствительнее будет ему мщение…

– Слава богу! духовник! – сказала баронесса умирающим голосом.

– Нет, друг мой, не он, – произнес, утешая ее, Эренштейн. – Не отчаивайся; вот знаменитый врач, который поможет тебе… предчувствия меня не обманывают… верю твердо, и ты, мой милый друг, верь также.

– Ах, господин врач! спасите меня… – могла только выговорить умирающая.

Минута… две… три… до пяти глубокого, гробового молчания; они сочтены были на сердце супруга ледяными пальцами смерти.

Наконец Фиоравенти подошел к нему.

– Она…

И врач остановился.

Эренштейн впился в него глазами, жадными, как голодные пиявицы, слухом, острым, как бритва, которая режет волос: рот его был открыт, но не произносил ничего. Он весь хотел сказать: жизнь или смерть?

– Она…

И врач опять остановился. Лицо барона стало подергивать.

– Она будет спасена, ручаюсь в этом жизнию своей, – сказал с твердостью Фиоравенти – и ужасная статуя барона сошла будто с своего пьедестала. Эренштейн озарился весь жизнью; молча он пожал руку Антонио и тянул ее к себе, чтобы прижать к губам. Врач отнял руку.

– Она будет спасена, и ваш ребенок также, – прибавил он шепотом, – только с условием от меня…

– Все, что угодно, – отвечал барон.

– Не думайте, что мое требование будет так легко для вас.

– Ничего не пожалею; требуйте моего имущества, моей жизни, если хотите.

– Вот видите, я итальянец и лекарь: простым словам не доверяю… дело идет о моем благосостоянии… мне нужна ваша клятва…

– Клянусь…

– Постойте… я видел там духовника…

– Понимаю, вы хотите… идем.

Они вошли в соседнюю комнату.

Там стоял старец священнослужитель с святыми дарами, готовясь отрешить ими земного от земли и дать ему крылья на небо.

– Отец святой, – произнес торжественно барон, – будьте посредником между мною и живым богом, которого призываю теперь в свидетели моей клятвы.

Священник, ничего не понимая, но увлеченный необыкновенным голосом хозяина, возвысил чашу с дарами и преклонил благоговейно белую, как лен, голову.

– Теперь говорите за мною, – прервал дрожащим голосом Фиоравенти, будто испуганный священнодействием, – но помните, что двадцать минут, не более, осталось для помощи вашей супруге. Упустите их – пеняйте на себя.

Эренштейн продолжал таким же торжественным, глубоко изливающимся из души голосом, но так, чтобы его нельзя было слышать в спальне жены:

– Если моя Амалия будет спасена, клянусь всемогущим богом над пречистым телом его единородного сына, и да погибну я в муках адских, да погибнет, как червь, род мой, когда я преступлю клятву эту…

Тут он обратил глаза на врача, ожидая его слов.

Врач с твердостью произнес:

– Если у меня родится сын, первенец…

Барон повторил:

– Если у меня родится сын, первенец…

– Году отдать его, сына моего, падуанскому врачу Антонио Фиоравенти…

Барон остановился… к сердцу его прилил горячий ключ… Он взглянул на искусителя всею силою своих понятий… Этот взгляд напомнил ему приключение в Риме… Он узнал своего противника и угадал свой приговор.

– Говорите же, господин барон: из двадцати минут убыло уже несколько…

Эренштейн дрожащими губами продолжал:

– Году отдать его, сына моего, падуанскому врачу Антонио Фиоравенти, тому самому, которого я, лет за пять тому, оскорбил без всякой причины и у которого я ныне, пред Иисусом Христом, отпустившим грехи самому разбойнику, прошу униженно прощения…

– Прощения?.. А!.. Нет, гордый барон, нет теперь пощады!.. Пять лет ждал я этой минуты… Говорите: клянусь и повторяю мою клятву отдать моего первенца, когда ему минет год, лекарю Фиоравенти с тем, чтобы он сделал из него со временем лекаря; почему властью отца и уполномочиваю над ним господина Фиоравенти, а мне не вступаться ни в его воспитание, ни во что-либо до него касающееся. Если ж у меня родится дочь, отдать ее за лекаря… Один он, Фиоравенти, имеет право со временем разрешить эту клятву.

– Нет, я этого не произнесу…

– Спасите меня, умираю!.. – послышался из другой комнаты ужасный голос госпожи Эренштейн.

И барон немедля проговорил все слова Фиоравенти, одно за другим, могильным голосом, как будто читал свой приговор казни. Холодный пот капал со лба его; кончив, он упал без сил на стул, поддерживаемый верным служителем Яном и священником, давно неравнодушными свидетелями этой ужасной сцены. Оба спешили подать ему помощь.

Между тем Фиоравенти бросился в спальню.

Через несколько минут Эренштейн открыл глаза, и первый звук, который он услышал, был крик младенца.

Все было забыто.

Он осторожно подошел к дверям спальни и приложил к ним ухо: родильница тихо говорила… она благодарила врача.

Врач возвратился и сказал:

– Господин барон! поздравляю вас с сыном.

Глава III

БЫЛО ЛИ ИСПОЛНЕНИЕ?

О тайне

Царской никто не узнал: но все примечали,

что крепко

Царь был печален – он все дожидался: вот

придут за сыном;

Днем он покоя не знал, и сна не ведал он

ночью.

Время, однако, текло…

«Сказка о царе Берендее…», Жуковский

Госпожа Эренштейн, ничего не подозревая, в благодарность врачу дала своему сыну имя, которое он носил. Маленький Антон был пригож, как розан; с каждым днем расцветал он более и более под лучом ее взоров, согреваемый ее нежными попечениями; вместе с ним расцветала и мать. Отец только наружно утешался им; мысль, что отдал его итальянцу, будто продал сатане, что из него будет только лекарь, убивала все радости его. Часто взгляд на младенца, обреченного такому позору, исторгал слезы из глаз барона; боясь, однако ж, чтобы жена не заметила их, он пожирал эти слезы. Лекарь!.. Боже мой! Что скажет свет, что скажут родные, друзья, а пуще неприятели, когда узнают о назначении баронова сына? Как объявить жене? Это убьет ее. Лучше б не родиться несчастному!

– Милый друг! – говорила однажды баронесса, держа на коленах прекрасного малютку и вся пылая от любви к нему. – Недаром астрологи напророчили нашему сыну столько даров. Полюбуйся им; посмотри, какой ум, сколько огня в его глазах; он глядит на нас, будто нас понимает. Кажется, так и горит на нем звезда величия и славы! Кто знает, какая высокая доля ждет его! Ведь и король богемский, Подибрад, был простой дворянин…

Эти слова раздирали душу отца.

– Друг мой! – говорил он. – Грешно отцу и матери заранее пророчить судьбу детей своих; эта самонадеянность может оскорбить провидение, которое лучше нас знает, что делать с ним, к чему его ведет.

– Правда, – отвечала мать, смущенная каким-то предчувствием, а может быть, и грустью, проницавшею в словах и глазах мужа. – Правда, эти пророчества могут оскорбить господа. Будем только молиться ему, чтобы он не отнял его у нас. О, тогда не переживу моего Антона.

И мать перекрестила младенца во имя отца и сына и святого духа, боясь, чтобы гордые желания ее в самом деле не навлекли на него гнева божьего, и прижимала его к груди своей, в которой сердце билось, как ускоренный маятник, и все было что-то не на месте.