У меня к вам несколько вопросов - Маккай Ребекка. Страница 6
Курт был моим прикрытием.
На десерт были бананы в карамельном соусе с ванильным мороженым — Энн все еще оставалась достаточно трезвой, чтобы управляться с плитой и игнорировать наши требования поджечь бананы, — и чем больше мы ударялись в подробности, а Энн теряла нить разговора, сохраняя терпение, тем уморительней все становилось.
Рядом с Фрэн я всегда юморила как ни с кем, или по крайней мере она находила меня смешной. Мы познакомились на первом курсе, на мировой истории, и первое время не разговаривали, просто большинство дней плюхались за соседние парты по инерции. Я проваландалась сентябрь, ни с кем по-настоящему не подружившись, в столовой садилась на угол длинного стола с первокурсниками всех мастей и смотрела, как они разбиваются на дружеские группки, понимая, что вскоре останусь одна. Среди нас был паренек по имени Бенджамин Скотт, сразу заявивший себя гением нашего класса, — высокий блондин, цитировавший столько книг, которых никто из нас знать не знал, что казалось, он уже до Грэнби получил пару дипломов. Кто-то в классе, должно быть, пошутил о том, чтобы убить Бенджамина или что-то про его смерть, потому что я сказала себе под нос: «Если ты умрешь, оставишь мне свои оценки?» Меня услышала только Фрэн. Она хихикнула, огляделась и сказала громко: «Ага, Бенджи, если ты умрешь, оставишь мне свои оценки?» И (о чудо!) класс заржал. Даже сам Бенджамин Скотт смущенно рассмеялся.
После занятий Фрэн нагнала меня в коридоре. «Без обид, — сказала она. — Слишком хорошая реплика, чтобы не использовать».
С тех пор я старалась, чтобы Фрэн слышала мои замечания, которые прежде я бы даже не стала произносить. Ничего из этого она больше не озвучивала, но ухмылялась или скрывала смех кашлем. Поскольку Фрэн заняла единственную в классе парту для левшей, наши тетради соприкасались, и вместо того, чтобы передавать записки, мы могли просто писать друг другу что-нибудь на полях.
«Откуда ты вообще?» — написала она как-то раз, а я ей: «Из западных ебеней», что в то время было достаточно оригинальным, чтобы сойти за остроумие. До тех пор никто не считал меня особенно остроумной. Это кружило голову.
Фрэн обедала в другой столовой, жила с родителями, а не в общаге и играла в хоккей на траве, тогда как я была в команде по гребле, поэтому наша дружба не скоро вышла за пределы класса. Но в какой-то момент это случилось вполне естественно. Мы уже умели разбирать почерк друг друга. Она начала приходить ко мне в комнату готовиться к экзамену по истории, а потом и по другим предметам. А потом она устроила мне сцену за то, что я не знала, кто такие пикси, и после этого мы стали лучшими подругами.
За все время в Грэнби ни я, ни она ни с кем не встречалась; Фрэн — потому что была слишком замкнутой и считала себя единственной лесбиянкой в Нью-Гемпшире; я — потому что патологически боялась быть отвергнутой и униженной в таком месте, где и без того не чувствовала себя уверенно. Грэнби я должна была держать незапятнанной. Все плохое должно было остаться в Индиане; в Грэнби ничто не должно было причинить мне боль. Если бы мое сердце разбилось в Нью-Гемпшире, все бы пошло прахом. У меня бывали парни на летних каникулах. Но в Грэнби я даже ни с кем не танцевала. Фрэн собирала группу будущих выпускниц, фалангу незанятых девушек, и я вступила туда, но носила с платьем кеды, и все понимали, что я не всерьез. Поскольку ни я, ни Фрэн ни с кем не встречалась, у нас не было такого, чтобы кто-то месяцами ходил в столовую только со своим парнем. Когда мы с ней надоедали друг другу, мы просто добавляли еще кого-нибудь в наш тесный круг. Карлотту Френч, Джеффа Ричлера, польскую девочку по имени Бланка, ходившую за нами хвостом весь свой единственный семестр в США.
В тот вечер мы почему-то принялись вспоминать, кто из наших одноклассников уже умер. Мы делали это без должного почтения, но помните: мы напились и ко всему относились с одинаковой легкостью.
Зак Хьюбер, на год старше нас, погиб при крушении вертолета в Ираке. Пуджа Шарма, бросившая Грэнби за несколько недель до выпуска, умерла через два года, перепив таблеток в колледже Сары Лоуренс. Келлана ТенЙика выловили прошлой весной со дна озера в собственной машине. Он был алкоголиком, в разводе и, в целом, вел ужасную жизнь. А в Грэнби казался таким счастливым, таким обыкновенным. У него были рыжие волосы, которые спадали на лицо, когда он бежал за мячом в лакроссе.
Мы насчитали восемь мертвых одноклассников, и Фрэн сказала:
— Но трое ребят, умерших в старшем классе, поставили рекорд.
— Не считая, может, Второй мировой, — сказала я, имея в виду универы. Школьники на войну не ходили. Наверно, я пыталась сменить тему. Я не говорила Фрэн, насколько мои мысли занимала Талия, как еженедельные разговоры в подкасте о мертвых, сброшенных со счетов женщинах в раннем Голливуде, о системе, которая выбрасывала женщин словно старые кинодекорации, возвращали меня к смерти Талии: к тому, как люди переступили через нее, как Грэнби дистанцировалась от этого происшествия, как ее убийство стало достоянием общественности.
— Погодите, — сказала Энн. Она уже стояла у раковины и мыла посуду. — Умерли трое из всей школы или только из вашего выпуска?
Мы подтвердили, что только из нашего выпуска.
— В других классах никто вроде не умирал, — добавила Фрэн. — Умерли трое, и все из нашего класса.
— Трое из скольких — из ста двадцати? С ума сойти.
— Двое сразу, — сказала я, — всего за месяц до выпуска. Двое ребят поехали выпить в Квебек и на обратном пути съехали с дороги. И, конечно, Талия Кит, за пару месяцев до того.
— Господи, — сказала Энн. — Я знала о Талии, но не об остальных. Охренеть какой выпускной год.
— Выпускной был стремным, — сказала я.
И нам с Фрэн почему-то показалось это уморительным, и мы прыснули со смеху, а Энн стояла с мыльной мочалкой в руке и смотрела на нас.
4
Свет из башни Старой часовни ложился длинными геометрическими полосами на снег во дворе, размежевывая тьму. Эти полосы света были так прекрасны, что я старалась обходить их стороной. Должно быть, текила добавила мне впечатлительности.
Не припомню, чтобы снег так завораживал меня в школьные годы, поскольку мое первое воспоминание о здешней зиме связано с ощущением холода, жуткого холода. Когда я смотрела школьный проспект, мне казалось, что все эти фотографии лыжных команд и школьников на снегоступах просто для эффекта. Я не понимала, что где-то может быть настолько холоднее, чем в южной Индиане, и так долго.
Не понимала, как лыжники — и спортсмены, и ребята, просто привыкшие кататься на лыжах по выходным, — доминировали в социальном плане над школой, словно этот особый способ передвижения делал их высшим видом. Не понимала, насколько тонкие у меня носки, насколько непригодны мои ношеные пальто.
Я прошла мимо общаги Кочмэна, запомнившейся мне самой мрачной и грязной из всех, но ей, должно быть, сделали «подтяжку». Подсвеченные камни выглядели поразительно чистыми, пожарная лестница — новой и изящной. В начале первого курса я частенько сидела с краю старой ржавой лестницы, впитывая послеполуденное солнце и читая учебники. Может, это было странно — сидеть возле общаги мальчиков, но в то время это казалось логичным. Здесь же поздней осенью мне из окна прокричал Дориан Каллер, не его ли я выслеживаю. Ему это показалось таким смешным, что следующие три с половиной года он поднимал эту тему при каждой нашей встрече. Он говорил своим друзьям что-нибудь вроде: «Боди, я получил твое письмо, но оно такое стремное. Парни, она мне написала такое десятистраничное письмо о том, что хочет моего мужского мяса. Это ее фраза, не моя. Боди, тебе надо взять себя в руки». Я могла бы не уточнять, что с Дорианом у меня ничего не было, не считая того, что несколько раз я невольно оказывалась в паре с ним на французском. Или он мог сказать: «Боди, зря ты увязалась в Лондон за моей семьей. Я лежу у себя в отеле и слышу такие стоны из-под кровати, и кругом такой рыбный запах, потом смотрю под кровать, а там Боди ублажает себя».