Каждому свое • Американская тетушка - Шаша Леонардо. Страница 29

— Я за дома боюсь, которые внизу. Вот уж чего бы я не хотел, так это жить в доме под таким мостом.

— А я ничего не боюсь, — расхвастался Филиппо.

— Неправда, ты мертвых боишься, — уличил я его. — Увидишь мертвого, а потом всю ночь дрейфишь.

— Мертвые тут ни при чем. Правда, ведь мертвые ни при чем? — спросил Филиппо у Тони.

— Нет, при чем, — ответил Тони. — Человек боится мертвых потому, что сам не хочет умереть.

— Я не хочу умереть, — сказал я.

— Значит, ты боишься мертвых, — обрадовался Филиппо. — Никому не хочется умирать, и все мы боимся мертвых.

— Солдаты хотят умирать, — сказал я.

— Солдаты должны прогнать фашистов и ради этого готовы умереть, — заявил Филиппо. — Мой отец готов был сесть в тюрьму, а солдаты готовы умереть. Это разные вещи.

— А что делали фашисты? — спросил Тони.

— Ничего не делали, — ответил я. — Мой дядя был фашистом и ничего не делал, он никогда ничего не делал!

— Может, и ничего не делали, — согласился Филиппо. — А мой отец хотел в тюрьму сесть, так мать говорит.

В Италии оказался мой двоюродный брат, он воевал здесь, но из его письма мы не смогли понять, где именно: он писал, что, если ему дадут отпуск, он нас навестит. К его письму было приложено письмо от моей тети и пять или шесть бумажек по тысяче лир.

«Дорогая сестра, — писала тетя, — может быть, мой сын попадет в Италию, и поэтому я тебе пишу это письмо в надежде, что оно найдет вас в добром здоровье, в каком мы, спасибо Господу, пребываем. У меня сердце болит за моего сына Чарли, который уезжает на войну, но я надеюсь, что Пресвятая Дева защитит его. Дела у нас идут хорошо, моя дочь Грейс вышла замуж за одного еврея, но парень он неплохой и работящий, и у него парикмахерская рядом с нашим магазином, правда, сейчас он тоже в армии, да защитит его Пресвятая Дева. Эта война нам ни к чему, но Господь не допустит, чтобы в мой дом пришло несчастье, я пообещала Мадонне — покровительнице нашего города — кольцо, которое ношу на пальце, когда война кончится, я его привезу сама, война должна бы скоро кончиться, Америка сильная и победит...»

Мать плакала от радости, читая письмо, самые важные новости она повторяла отцу:

— Грация вышла замуж, моя сестра пообещала кольцо Мадонне дель Прато...

И когда дядя услышал о силе Америки и о том, что она победит, он начал урчать, как кошка, жующая требуху:

— Америка победит, да? Сволочи, все забыли, забыли, как их уважали, ведь раньше-то на итальянцев плевали, это фашизм заставил уважать их за границей! А теперь все снова на нас плевать будут, вот уж я посмеюсь, когда вся эта хреновина кончится! — Он не кричал, чтобы не вывести из себя мою мать, да и время для этого было неподходящее; он именно скалился и урчал, как кошка над требухой.

Я рассказал Тони:

— Тетя письмо прислала, она считает, что Америка победит.

— Победит фашистов, — поправил меня Филиппо, у которого на этот счет был заскок. — Фашистов и немцев.

— Мы победим в войне, — сказал Тони. — Мы выиграем войну, и я вернусь в Америку.

— В Бруклин, — уточнил я. — А потом сядешь в машину и опять приедешь сюда.

— Да, — согласился он, — приеду. Как надоест работать, так и приеду. Здесь здорово, если не работаешь.

Тони уехал в октябре, за ним пришел джип, я чуть не плакал. Он подарил нам пакетики чунги и кенди в трубочках, уже из машины помахал нам рукой и сказал:

— Гуд бай.

Остаток дня показался нам длинным и пустым, мы провели его в самых неистовых играх.

В школу мы ходили неохотно, Филиппо плохая учеба сходила с рук, потому что его отец сидел в Комитете освобождения, а наш учитель был раньше командиром фашистской манипулы; мне же не везло, учитель вызывал моего отца и говорил ему, что заниматься со мной — все равно что толочь воду в ступе, отец заставлял меня сидеть дома и готовить уроки, а матери велел никуда меня не пускать. Но я знал, что все останется по-прежнему: едва отец заводил речь о воспитании, как его перебивал дядя:

— Что посеешь, то и пожнешь. Раньше было воспитание, так вам оно не по нраву пришлось, и теперь дети ослами должны расти! — И этого было достаточно, чтобы разговор перешел на другую тему и вспыхнул один из обычных споров.

Фашисты создали на севере республику, дядю невозможно стало оторвать от приемника, он и ночью таскал его за собой, потирал руки и все время повторял слова Гитлера, которые звучали примерно так:

«В двенадцать они решат, что победили, а в пять минут первого победа будет за нами». У меня Гитлер ассоциировался с деревянной головой в балагане, в которую нужно было попасть мячом — пять бросков стоили одну лиру. Когда дядя упоминал Гитлера, я тут же вставлял:

— Деревянная башка. — А если он начинал злиться, я продолжал: — Америка его проглотит, враз проглотит деревянную башку, все равно как кошка — мышь. — Я старался до тех пор, пока глаза у дяди не наливались кровью, и тогда я бросался вниз по лестнице. С лестницы я повторял свою песенку в последний раз, с тем чтобы у меня было потом оправдание — мол, дядя гнался за мной до самой двери, и отец прощал мне бегство, и я даже выглядел до некоторой степени жертвой.

За городом каждый день грабили и убивали, кого-то даже похитили; говоря об этом, отец в чем-то соглашался с дядей.

— А кто сказал, что он ничего хорошего не сделал? Подобных случаев больше не было, факт. Но увидишь, все опять наладится.

— Это при демократии-то? — спрашивал дядя. — Тут сильная власть нужна, а у демократии твоей кишка тонка.

Оттого, что она была не по вкусу дяде, мне демократия начинала нравиться. Разумеется, я не рисковал выходить из города, мне казалось, что живые изгороди, как муравейники, кишели вооруженными людьми в масках; однажды ночью мне приснилось, будто меня похищают, а чтобы я не кричал, в рот мне затолкали целый пакет ваты, я поднял крик, ко мне подошла мать и сказала, что еще ночь. Филиппо говорил:

— Меня не похитят. Меня могут хоть целый год держать, им же хуже, кормить-то меня надо, а выкупа за меня они ни гроша не получат. — Но и он боялся. Гуляли мы уже не за городом, где шуршали желтые листья, а в церковном саду: теперь каноник более настойчиво зазывал нас на уроки катехизиса, угощал нас сушеным инжиром и жареным миндалем.

В городе возобновилась политическая жизнь: на двух зданиях появились эмблемы партий — на одной было написано «Социальное движение» и желтел пучок колосьев, на другой, в центре колеса, образованного тремя согнутыми в коленях ногами, красовалась голова и над нею надпись: «Движение за независимую Сицилию». Члены «движения» и были теми самыми сепаратистами, о которых столько говорили, они хотели отделения Сицилии от Италии; мой отец считал, что они правы, ведь Сицилия, кроме пинков, от Италии ничего никогда не видала.

— Бедная Италия, — причитал дядя. — «Италия моя, я вижу стены... [18]» Они даже стен не оставляют, эти бандиты, им бомбы швырять все равно, что верующему молиться. А теперь еще этот объявился, которому понадобилась независимая Сицилия, и сам — шут гороховый, и те, кто за ним идут, такие же шуты.

Я вертелся среди сепаратистов, носил на рукаве нашивки — одну желтую, другую цвета свернувшейся крови. «Выродок!» — ругался дядя, косясь на мои нашивки. Для меня это было развлечением. По вечерам, запасясь котелком с краской, мы присоединялись к молодым сепаратистам, которые ходили по городу и писали на стенах: «Да здравствует Финоккьяро Априле!», «Да здравствует независимая Сицилия!», «Долой врагов Сицилии!», «Сицилии — свою промышленность!» Парням быстро надоедало малевать одно и то же, и тогда они писали: «Долой тех, кто морит народ голодом! Смерть тем, кто продает пшеницу по 2500 лир!» Это был как бы конкурс на самый удачный лозунг, и назавтра крупные, величиной с ладонь, красные буквы извещали жителей города, что дон Луиджи Ла Веккья — вор, а дон Пьетро Скардия — не только вор, но еще и рогоносец. Нам нравилась эта игра, а когда я видел, как под кистью рождались слова: «Да здравствует Америка! Да здравствует сорок девятая звезда!» — мои сепаратистские взгляды становились взглядами фанатика: я знал, что сорок девятая звезда — это Сицилия, ведь на американском флаге сорок восемь звезд, значит, вместе с Сицилией будет сорок девять, и тогда мы станем американцами.