Последняя Империя - Сартинов Евгений Петрович. Страница 124
А внешне никто не мог сказать, что этот парень — "стыд и позор третьей роты". Учился Виктор хорошо, был подтянут, весел, лучше всех печатал строевой шаг, да и внешне выделялся из кадетов рано созревшей мужской красотой: высокий, узкий в талии, но широкоплечий, с томными темно-карими глазами, правильным носом и густыми черными бровями. На припухлых губах его всегда играла улыбка, а в запасе имелся свежий анекдот, причем Фомичев был готов поклясться, что Витька выдумывает их сам.
В отличие от сверстников Мороза уже не мучили юношеские угри, и, возвращаясь после побегов, он со смехом рассказывал о своих подвигах на сексуальном поле боя. По его словам, никто не мог устоять перед его чарами, особенно одинокие базарные торговки тридцати и более лет. До поры его слова воспринимались как нечто фантастическое — байки и есть байки. Но как-то через неделю после очередного побега Виктора в кадетский корпус нагрянула симпатичная женщина лет сорока, требовавшая свидания с Морозовым. На все вопросы начальства она отвечала, что является кадету двоюродной сестрой, притащила целый мешок жратвы, мгновенно уничтоженный кадетами, и выбила для Витьки самое настоящее увольнение. С него Мороз вернулся довольный как кот и под хмельком, за что был лишен всех отпусков на полгода вперед.
В ту же ночь Витька слинял из корпуса и был обнаружен через неделю как раз по адресу той самой мнимой сестры, причем повязан был поисковой группой тепленьким в ее кровати.
После этого случая скандальная слава Мороза пошла на взлет. Вот это и бесило ротное начальство. Бесшабашная вольница Мороза в глазах ребят выгодно отличалась от размеренной, скучной кадетской жизни. Кроме того, из-за побегов Витьки рота никак не могла взять первое место по училищу, хотя по всем остальным показателям законно претендовала на него.
День шел по заранее определенному порядку. Строевая подготовка сменилась тактической, и после пятикилометрового марш-броска в каске и с автоматом за плечами ужин и сон казались самой высокой наградой. За тяготами учебы все потихоньку начали забывать о беглеце, и потому, когда на уроке геометрии по партам прошелестело: "Мороза привезли", все, соскочив с места, кинулись к окнам.
На плацу действительно два солдата срочной службы вели Морозова. В этот раз он выглядел как никогда странно: джинсы в обтяжку, узкая черная рубашка с заклепками, длинные, до плеч, волосы и реденькая, юношеская бородка.
— Прямо поп! — засмеялся кто-то из кадетов.
— Ну-ка сядьте сейчас же на место! — взвизгнула учительница математики по кличке Ежжа.
Ее прозвище произошло сразу от двух слов: еж и уж. Геометричка была длинная, худая, но волосы на ее голове торчали густым ежиком. Фомичев помнил, что кличку ей в свое время присвоил как раз Морозов. Он почти всем давал клички, и они часто приживались. Того же Фомичева он прозвал Фомой, а командира корпуса за хриплый голос Контрабасом.
На следующий день Фомичеву пришлось заступить на дежурство по роте. День прошел в повседневной суете, и к ночи, когда рота отошла ко сну, подступила расслабляющая усталость. В ротном карцере, в двух шагах от стола дежурного, был заперт Морозов, уже наголо постриженный и переодетый во все армейское. Нестерпимо хотелось спать, и, чтобы как-то отвлечься, Вовка открыл окно кормушки и тихо спросил:
— Эй, Мороз, как погулял в этот раз?
— Нормально, — донеслось до ушей Владимира.
— Где был?
— В Питере.
— Лучше б к Черному морю съездил, в Евпаторию. Или в Ялту. Там тепло, там фрукты, абрикосы.
— Да мотался я в эту Ялту, еще в прошлом году, а в Питере вот не был.
— Ну и что там есть хорошего?
— Там все хорошее. Улицы, дома, памятники. Знаешь, какие атланты стоят около Эрмитажа? Здоровые, черные, полированные.
— Это памятники, что ли?
— Ну да, только у них на плечах держится крыша.
— А-а! Видал я такую штуку на картинке, помнишь, про древнюю Грецию, нам Мироныч показывал.
— Ну да, — Мороз вздохнул. — Как хорошо на воле, ты не представляешь!
— Чего ж там хорошего? Опять по торговкам прошелся?
— Да при чем тут торговки, Вовка! Жизнь там другая, что хочешь, то и делаешь, как хочешь, так и живешь. Разве ты так жить не хочешь?
Владимир попробовал представить себе подобную жизнь и поневоле вспомнил вечный холод подвалов, голод, когда в животе ноющая боль пустого желудка, и сон, каждые пять минут прерывающийся зябкой дрожью во всем теле. Воспоминания не вязались с его сегодняшней, размеренной и определенной жизнью.
— Нет, не хочу. Тут все просто, понятно, а там… надо искать жратву, ночлег.
— Да не это главное в жизни, Вовка!
— А что?
— Как тебе объяснить? Свобода, воля. Выйдешь на набережную, сядешь на ступеньки и смотришь на стрелку Васильевского острова. А там такая красота: здание биржы, ростральные колонны. Можно сидеть и смотреть часами.
Витька чуть помолчал, потом неожиданно начал читать стихи:
— Я растворяюсь в этой синеве и над Исакием лечу, как птица, и ночью мне опять не спится, мне кажется, что это только снится, а если я усну, я снова там, в армейской той тюрьме…
Мороз читал долго, негромко, без выражения, монотонно, но Владимир боялся даже дышать, чтобы не пропустить ни звука. Наконец беглец замолк, и Фомичев спросил:
— Это все твое?
— Да.
— А ты не пробовал как-нибудь перевестись на «гражданку»? Ну, там в интернат, детский дом.
Мороз рассмеялся.
— В детский дом меня не возьмут, мне уже пятнадцать. Да и не хочу я туда. Я и оттуда сбегу, а это значит что? То, что меня опять запрячут либо в кадеты, либо в тюрьму.
— Не пойму я тебя… — начал было говорить Владимир, но тут снизу хлопнула дверь, и он, подскочив со стула, торопливо захлопнул окно кормушки. Вошли оба прапорщика, Симонов и Пимонов. Выслушав рапорт кадета, Симонов кивнул на дверь карцера:
— Открой ее, а сам отойди подальше.
Они зашли, закрыли за собой дверь. Фомичев хоть и отошел подальше, но все же слышал их голоса, слов разобрать не мог, зато угрожающие интонации проглядывались явно. Вскоре из карцера начали доноситься болезненные вскрики, стоны. Владимир вспотел, долго колебался, но потом все же на цыпочках пробрался к двери и прислушался:
— Ну, так что, будешь, сука, бегать еще?!
— Буду, — прохрипел искаженный болью голос Мороза. И вслед за этим снова послышались тупые шлепки ударов.
— Нет, парень, мы тебя все равно обломаем! — судя по скрипучему голосу, говорил Пимонов. — Ты нам всю отчетность ломаешь, я из-за тебя, падлы, старшего прапорщика никак не получу.
— Все равно сбегу, — слабо донеслось до Фомичева, и опять раздались тупые удары.
Не выдержав, Владимир на цыпочках отошел к окну, уставился на пустой, освещенный единственным фонарем плац. Сердце сжимала тупая боль сочувствия и сострадания Морозу. Если б не стихи, он, может быть, и не принимал случившееся столь близко к сердцу. А так… словно что-то надломилось в нем.
Прапорщики вышли из карцера минут через десять, мокрые от пота и злые.
— Завтра мы еще придем и спросим с тебя по полной программе! — в сердцах бросил внутрь камеры Симонов. — Закрой! — велел прапорщик Владимиру. — И никакой ему воды и пищи двое суток!
Когда снизу хлопнула входная дверь, Володька подскочил к столу, схватил графин, стакан и проскользнул в карцер. Морозов лежал на полу, свернувшись калачиком.
— Витька, Витька, — начал тормошить его Фомичев.
Постепенно тот пришел в себя, застонал. Володька приподнял его и поднес к губам стакан с водой. Виктор жадно, но с трудом выпил его, прохрипел:
— Еще!
На лице Мороза не было ни синяков, ни ссадин, но каждое движение доставляло ему боль.
— Все потроха отбили, — пожаловался он.
— Ну, а зачем же ты говорил, что сбежишь? Пообещал бы, что исправишься, а потом все равно дал бы деру! Вот дурак!
— Надоело мне врать и притворяться. Я хочу жить по-своему, понял, Вовка?
— Да понял я, понял!