Обездоленный - Ле Гуин Урсула Кребер. Страница 6

же эффект. Щекочет. И конструкция мебели в офицерской кают-компании — плавные изгибы пластмассы, в которые силой загнаны непонятливые дерево и сталь, гладкость поверхности и нежность фактуры — разве нет и в них слабой, но всепроникающей эротичности? Он достаточно хорошо знал себя, чтобы быть уве ренным, что несколько дней без Таквер, даже при очень сильном стрессе, не должны взвинтить его до такой степени, чтобы он начал чувствовать женщину в каждой крышке стола. Если, конечно, там действительно нет женщины.

Неужели на Уррасе все столяры живут в вынужденном целомудрии?

Так ничего и не поняв, он перестал думать об этом: на Уррасе он скоро и так все выяснит.

Перед тем, как они пристегнули ремни для посадки, доктор пришел к Шевеку в каюту проверить, как идут дела всевозможные процессы иммунизации; от последней прививки — против чумы — Шевека мутило и пошатывало. Кимоэ дал ему какую-то новую таблетку.

— Это вас подбодрит при посадке, — сказал он. Шевек стоически проглотил эту гадость. Доктор покопался в своем медицинском чемоданчике и вдруг очень быстро заговорил:

— Д-р Шевек, я не думаю, что мне опять позволят заботиться о вашем здоровье, хотя может быть и так, но если нет, то я хочу вам сказать, что это… что я… что это была для меня большая честь. Но потому, что… а потому, что я начал уважать… ценить… что просто по-человечески… что ваша доброта, истинная доброта…

У Шевека так болела голова, что сквозь эту боль не смогли пробиться более подходящие слова, поэтому он взял Кимоэ за руку и сказал: «Так давай встретимся снова, брат!» Кимоэ нервно потряс его руку, по обычаю уррасти, и торопливо вышел. Когда он ушел, Шевек сообразил, что говорил с ним по-правийски, назвал его «аммар» — брат — на языке, которого Кимоэ не понимает.

Динамик в стене выкрикивал какие-то приказания. Шевек слушал, отрешенно и словно сквозь туман. От ощущений, вызванных посадкой, туман сгущался; Шевек не сознавал почти ничего, кроме горячей надежды, что его не вырвет. Он понял, что они уже приземлили сь, лишь когда снова прибежал Кимоэ и поспешно повел его в офицерскую кают-компанию. Смотровой экран, на котором так долго был виден окруженный облаками и сияющий Уррас, теперь был пуст. Комната была полна людей. Откуда они все взялись? Он был приятно удивлен тем, что может стоять, ходить и пожимать руки. На этом он и сосредоточился, не вникая в смысл происходящего. Голоса, улыбки, рукопожатия, слова, имена. Его имя, снова и снова: д-р Шевек, д-р Шевек… И вот уже он и все окружившие его незнакомцы спускаются по крытому пандусу, все голоса звучат очень громко, слова эхом отражаются от стен. Шум голосов ослабел. Чужой воздух коснулся его лица.

Он поднял взгляд и, ступив с пандуса на ровную землю, споткнулся и чуть не упал. В этот момент — промежуток между началом шага и его завершением — он подумал о смерти; а завершив шаг, он стоял уже на новой земле.

Вокруг него был просторный, серый вечер. Голубые огни, расплывавшиеся в дымке, горели далеко, на другом конце лежавшего в тумане космодрома. Воздух у него на лице, и руках, в ноздрях, в горле, в легких был прохладен, влажен, полон разных ароматов, ласков. Это был воздух мира, из которого пришел его народ. Это был воздух родины.

Когда он споткнулся, кто-то подхватил его под руку. Засверкали направленные на него огни фотовспышек. Эту сцену снимали для последних известий: Первый Человек с Луны — высокая, хрупкая фигура в толпе сановников, и профессоров, и охранников; красивую лохматую голову он держит очень прямо (так, что фотографам удалось поймать в объектив каждую черту), словно старается заглянуть поверх лучей прожекторов в небо, в широкое небо, затянутое туманом, скрывающим звезды, Луну, все другие миры. Журналисты пытались пробиться сквозь кольцо полицейских: «Д-р Шевек, не сделаете ли вы для нас заявление, в этот исторический момент…» Их сразу же оттеснили обратно. Окружавшие его люди подталкивали его вперед. Его увели к ожидавшему его лимузину, до последнего момента чрезвычайно фотогеничного из-за высокого роста, длинных волос и странного выра жения лица — полного печали и узнавания.

Башни города уходили вверх, в туман — огромные лестницы расплывающихся огней. Над головой светящимися полосками, с пронзительным воем, проносились поезда. Массивные фасады из камня и стекла выстроились вдоль улиц, над мчавшимися, словно наперегонки, автомобилями и трамваями. Камень, сталь, стекло, электрический свет. Лиц не было.

— Это Нио-Эссейя, д-р Шевек. Но было решено, что в самое первое время лучше держать вас подальше от городской сутолоки. Мы едем прямо в Университет.

В темном, с мягкой стеганой обшивкой, чреве автомобиля с ним сидели пятеро мужчин. Они показывали ему достопримечательности, но в тумане он не мог разобрать, какое из этих огромных, смутных, проносящихся мимо зданий — Верховный Суд, а какое — Национальный Музей, которое — Директорат, а которое — Сенат. Они переехали через какую-то реку или дельту; свет миллионов огней Нио-Эссейя, рассеянный туманом, дрожал на темной воде позади них. Дорога стала темнее, туман сгустился, водитель сбавил скорость. Фары автомобиля освещали туман впереди, словно стену, все время отступавшую перед ними. Шевек сидел, чуть наклонившись вперед и глядя на дорогу. Взгляд его не был сфокусирован, так же, как и его мысли, но вид у него был отчужденный и серьезный, и остальные говорили тихо из уважения к его молчанию.

Что это за тьма, еще более густая, бесконечно текущая вдоль дороги? Деревья? Неужели они, как выехали из города, так все время и едут меж деревьев? В его памяти всплыло иотийское слово: «лес». Они внезапно не въедут в пустыню. Деревья все не кончались, ни на ближайшем склоне холма, ни на следующем, ни на следующем… стоя ли в душистом холодке тумана, бесконечные, лес, покрывающий всю планету, неслышное сплетение множества жизней, смутное движение листьев в ночи. И вдруг, пока Шевек сидел, дивясь, автомобиль выехал из тумана речной долины в более прозрачный воздух, и из темноты под придорожной листвой на миг выглянуло лицо.

Оно было непохоже на человеческое. Оно было длиной с его руку и жутко, призрачно белое. Дыхание клубами пара вылетало из того, что, должно быть, было ноздрями, и — пугающий, несомненный — на лице был глаз. Большой, темный глаз, грустный, быть может, циничный? — блеснул в свете фар и исчез.