Проклятый дар - Ле Гуин Урсула Кребер. Страница 30
– Если с мамой пока все в порядке, ты не хотел бы взглянуть на Коули? – предложил я отцу.
– Позже, – сказал он, ласково коснулся моего плеча и вышел с озабоченным лицом. А Грай повела меня на кухню, потому что в этой суете никто даже и не вспомнил об ужине, а я просто умирал от голода. Нас до отвала накормили пирогом с крольчатиной. И Грай сказала, что на меня просто невозможно смотреть, потому что я всю физиономию перепачкал начинкой, а я ответил: пусть сама попробует есть то, чего не видит, а она сказала, что уже пробовала; оказывается, она на целый день завязала себе глаза, чтобы понять, каково приходится мне. Когда мы поели, Грай предложила немного пройтись. Было уже темно, но в небе светил месяц, и дорогу Грай видела вполне прилично, но все равно сказала, что я и Коули передвигаемся в темноте даже лучше, чем она, и, словно в доказательство, тут же споткнулась о корень и упала.
Когда еще в детстве мы с Грай вместе играли в Роддманте, то часто засыпали там, где нас сморит сон, как всякие детеныши; но с тех пор между нами встали все эти разговоры о помолвках и прочих подобных вещах. Так что мы вернулись домой, как взрослые, сказали друг другу «спокойной ночи», и Тернок проводил меня в комнату родителей. В Роддманте не имелось такого количества свободных комнат, как в Драмманте. Да и кроватей было маловато. Тернок шепнул мне, что Меле уснула, а отец устроился возле нее в кресле и, кажется, тоже задремал. Он дал мне одеяло, и я без лишних слов завернулся в него, улегся на полу и тут же уснул.
Утром моя мать первым делом заявила, что чувствует себя вполне хорошо, просто вчера она, видно, немножко простудилась, вот и все. А теперь она готова ехать домой.
– Только не верхом, – сказал Канок, и Парн поддержала его. Тернок предложил нам тележку, на которой обычно возят сено, и лошадь – дочь той самой вислогубой кобылы, на которой он вместе с Каноком ездил совершать налет на Дьюнет. Так что Меле и мы с Коули погрузились в тележку и ехали в Каспромант со всеми Удобствами – на коврике, постеленном поверх лежавшей на дне соломы. Канок ехал на Бранти, а Сероухий и Чалая с удовольствием бежали сзади налегке. Все были счастливы наконец вернуться домой.
Коули, похоже, вполне смирилась с тем, что ей придется сменить не только дом, но и хозяина, и вела себя удивительно спокойно, хотя сперва ей пришлось немало потрудиться, изучая и обнюхивая новый дом и метя каждый куст и камень возле него. Она вежливо поздоровалась с нашими немногочисленными старыми гончими, но старалась держаться от них в стороне. Пастушья природа не позволяла ей быть такой фамильярной и демократичной, как наши домашние собаки, и требовала от нее сдержанности и настороженности. Коули была чем-то похожа на моего отца: она очень ответственно относилась к своим обязанностям, главной из которых была забота обо мне.
Грай вскоре приехала к нам, чтобы продолжить занятия с Коули, а потом стала приезжать каждые несколько дней. Она ездила верхом на молодом жеребце по кличке Блейз, принадлежавшем семье Барре из Кордеманта. Они попросили Парн «обломать» его, и Парн заодно учила искусству «обламывать» лошадей и свою дочь. Обладающие даром призывать используют именно это слово, «обламывать», хотя оно, по-моему, совсем не соответствует тому, как они приучают молодого коня слушаться наездника. Они ничуть не ломают его; скорее наоборот, чем-то дополняют его характер, делают его более целостным. Это процесс длительный. Грай объяснила мне его так: мы просим лошадь делать такие вещи, которые она по своей природе делать не умеет и не хочет; но лошадь не настолько подчиняется нашей воле, как, скажем, собака, поскольку лошадь привыкла бегать на свободе, не является в отличие от собаки стайным животным и любой строгой иерархии предпочитает некий договор. Собака безоговорочно принимает условия, предложенные человеком, а лошадь на них соглашается. Все это мы с Грай обсуждали и во время уроков, когда мы с Коули учились лучше понимать друг друга, и во время прогулок верхом, когда Грай и Блейз учились выполнять свои обязанности по отношению друг к другу, а я ехал рядом с ними на Чалой, которая давным-давно уже выучила все, что ей нужно было знать, и понимала меня без слов. Коули, спущенная с поводка, бегала рядом, празднуя свободу и имея полную возможность вынюхивать, выслеживать и вспугивать кроликов и совершенно не беспокоиться обо мне. Но стоило мне произнести ее имя, и она была тут как тут. Коули и Грай привнесли в мою жизнь столько нового, что я помню это первое лето, проведенное мной в темноте, как очень яркое и светлое. После стольких неприятностей и потрясений, после ужаса и мучительных сомнений относительно своего дара я наконец обрел покой. Теперь, когда глаза мои были запечатаны, у меня не было возможности использовать этот дар, угрожая другим, и не нужно было ни мучиться самому, ни ощущать укор и опасения других людей. Когда кошмар пребывания в Драм-манте остался позади, я прямо-таки наслаждался обществом родных людей. И тот священный ужас, который я вызывал у некоторых деревенских простаков, служил мне некоторой компенсацией за мою беспомощность – хотя я в этом старался себе и не признаваться. Когда приходится ощупью, спотыкаясь, пробираться по дому или двору, порой даже приятно услышать чей-то шепот: «А вдруг он возьмет да и снимет свою повязку? Я ж от страха умру!»
Моя мать довольно долго плохо себя чувствовала после нашего возвращения из Драмманта и в основном лежала в постели. Потом потихоньку начала вставать и заниматься хозяйством; но однажды вечером за ужином я услышал, как она вдруг вскочила из-за стола, что-то испуганно сказала отцу, возникла какая-то суета, и они с отцом тут же ушли, а я остался сидеть за столом, расстроенный и смущенный. Мне пришлось спросить служанок, что случилось. Сперва никто не хотел мне говорить, но потом одна девушка сказала: «Ох, у нее кровотечение началось, юбка прямо насквозь промокла!» Я пришел в ужас и долго сидел в зале у камина, окутанный каким-то тупым одиночеством. Там меня и нашел отец. И сказал, что у матери случился выкидыш и теперь ей уже немного лучше. Он говорил спокойно, и я тоже отчасти успокоился. Теперь я цеплялся за любую надежду.
На следующий день верхом на Блейзе примчалась Грай. Мы пошли наверх проведать Меле. Она лежала в своей маленькой гостиной, где имелась довольно удобная кушетка и всегда было значительно теплее, чем в спальне. В камине горел огонь, хотя на дворе стояло лето, и Меле куталась в самую теплую свою шаль – я почувствовал это, когда она меня обняла. Голос ее звучал немножко хрипло и очень тихо, но в нем, как и всегда, чудилась легкая улыбка, когда она спросила:
– А где же Коули? Мне бы хотелось, чтоб и она меня навестила.
Коули, разумеется, была тут же, в комнате, поскольку мы с ней теперь были неразлучны. Ее пригласили прыгнуть на кровать, где она и улеглась, обратившись в слух и явно уверенная, что моей матери абсолютно необходима сторожевая собака. Мать спросила, как наши успехи, а также поинтересовалась успехами Грай в «обламывании» Блейза, и мы, как водится, проболтали довольно долго. Но потом Грай решительно встала, взяла меня за руку, хотя я еще и не собирался уходить, и сказала, что нам пора. Она поцеловала Меле на прощание и тихо шепнула ей:
– Мне очень жаль, что ты потеряла ребеночка.
– Ничего, у меня есть вы оба, – шепнула ей в ответ моя мать.
Отец с рассвета до позднего вечера был занят всякими делами в поместье. Я ведь раньше оказывал ему посильную помощь, а теперь стал совершенно бесполезным, и мое место рядом с ним занял Аллок. Аллок был человеком на редкость чистосердечным, не обремененным ни амбициями, ни претензиями; себя он считал глуповатым, и кое-кто охотно с ним соглашался; но он умел порой, соображая, в общем, действительно довольно медленно, мгновенно уловить суть дела, да и суждения его в целом были очень даже разумными. Они с Каноком отлично сработались, и Аллок стал для него тем, кем я стать не сумел. Я и завидовал, и ревновал, но старался не показывать, насколько уязвлено мое чувство собственного достоинства: это могло обидеть Аллока и рассердить отца, а мне все равно легче от этого не стало бы.