Проклятый дар - Ле Гуин Урсула Кребер. Страница 41

Эммон очень привязался к нам с Грай; он искренне нам сочувствовал и понимал, как мы ценим его общество; я думаю, ему очень хотелось сделать для нас доброе дело – немного просветить нас. Когда же до него дошло, что я сам, по собственной воле, продолжаю оставаться слепым – он уже знал к этому времени, что глаза завязал мне мой отец, – он был по-настоящему потрясен.

– Зачем ты так поступаешь с собой? – спросил он. – Но ведь это сущее безумие, Оррек! В тебе нет ни капли зла. Ты и мухе не причинил бы вреда, даже если б смотрел на нее весь день!

Он был взрослым мужчиной, а я – мальчишкой; он был вором, а я – честным человеком; он повидал мир, а я его никогда не видел, но я куда лучше знал, что такое зло.

– Зла во мне сколько хочешь, – сказал я ему.

– Ну хорошо. Немного зла есть даже в самых лучших из людей, так не проще ли дать ему выход, признать его, а не лелеять его, не давать ему расти в темноте, или я не прав?

Его совет был дан исключительно из добрых побуждений, но для меня он оказался и оскорбительным, и болезненным. Не желая отвечать ему грубо, я встал, что-то сказал Коули и вышел из зала. Выходя, я слышал, как он сказал Грай: «Ах, да он уже и сейчас почти как его отец!» Что ответила Грай, я не знаю, но Эммон никогда больше не пытался давать мне советы насчет моей повязки на глазах.

Интереснее и безопаснее всего было разговаривать о том, как «обламывают» лошадей и приручают животных, или рассказывать друг другу разные истории. Эммон не слишком хорошо разбирался в лошадях, но повидал немало хороших коней в городах Нижних Земель и все же признал, что нигде кони не были так хорошо обучены, как у нас; даже старые Чалая и Сероухий, не говоря уж о Звезде. Если погода была довольно приличной, мы выходили из дому, и Грай показывала Эммону все чудеса выездки и аллюры, которым научила Звезду и о которых я знал только по ее описаниям. Я слышал, как Эммон громко восхищается, и представлял себе Грай верхом на Звезде – хотя, к сожалению, эту молодую кобылу я никогда и не видел. Я и Грай очень давно уже не видел и не знал, какой она стала сейчас.

Порой в голосе Эммона, когда он разговаривал с Грай, мне слышалась какая-то особая интонация, заставлявшая меня насторожиться; какая-то особая вкрадчивость, почти льстивость. Чаще всего, правда, он разговаривал с ней так, как мужчина и должен разговаривать с юной девушкой, почти девочкой, но иногда, видимо, забывался, и голос его звучал так, как у мужчины, который пытается привлечь внимание понравившейся ему женщины.

Впрочем, его уловки ни к чему не приводили. Грай отвечала ему, как и подобает простой и грубоватой деревенской девчонке. Эммон ей нравился, но в целом мнения о нем она была не слишком высокого.

Когда шел дождь и дул ветер или над холмами поднималась пурга, мы просиживали в нашем уголке у камина почти весь день. Когда нам перестало хватать тем для разговоров – поскольку Эммон оказался довольно плохим рассказчиком и мало что мог поведать нам о жизни в Нижних Землях, – Грай попросила меня рассказать какую-нибудь историю. Ей нравились героические легенды Чамбана, и я рассказал одну из них – о Хамнеде и его друге Омнане. Затем, подкупленный жадным вниманием своей аудитории – ибо прядильщицы тоже стали прислушиваться – перестали петь, а некоторые даже и прялки свои остановили, – я решил прочесть им еще и поэму из священных текстов храма Раниу, записанную для меня матерью. В поэме, правда, имелись небольшие пропуски – в тех местах, где Меле изменяла память, – и я, желая сохранить целостность повествования, сам заполнял их. Язык поэмы был настолько музыкальным, что я необычайно воодушевлялся каждый раз, когда читал ее, и сейчас мне казалось, что моими устами поет сам этот древний автор. Когда я наконец умолк, то впервые в жизни услышал ту тишину, которая служит рассказчику наивысшим вознаграждением.

– Клянусь всеми именами на свете! – воскликнул Эммон с восторгом и изумлением.

Со стороны прядильщиц тоже донесся восхищенный шепот.

– И откуда только ты узнал и эту историю, и эту старинную песнь? – искренне удивился Эммон. – Ах да, понимаю: от матери! Но неужели ты с одного раза сумел все так хорошо запомнить?

– Нет, конечно. Она все это записала для меня, – сказал я, не подумав.

– Записала? Так ты умеешь читать? – Эммон был потрясен. – Но ведь не с повязкой же на глазах ты читать учился!

– Да, я умею читать. И, разумеется, когда я этому учился, глаза мои не были завязаны.

– Ну и память же у тебя, парень!

– Память – это глаза слепого, – сказал я с некоторой угрозой, чувствуя, что вел себя неосторожно и перешел все допустимые пределы, так что теперь мне лучше самому перейти к наступлению, пока не поздно.

– Значит, твоя мать учила тебя читать?

– И меня, и Грай.

– Но что же вы можете читать тут, в горах? Я у вас ни разу ни одной книги не видел.

– Мать сама написала для нас несколько книг.

– Ничего себе! Послушай, парень, у меня тоже есть одна книга… Я… Мне ее подарили – там, внизу, в столице. Я ее сунул в заплечный мешок на всякий случай, надеясь, что она, может, окажется ценной и я что-нибудь смогу за нее выручить. Но тут она, похоже, никому не нужна. Кроме вас с Грай. Надо, пожалуй, пойти да разыскать ее. – Эммон ушел и вскоре вернулся, сунув мне в руки какую-то коробочку или шкатулку, глубиной не больше вершка. Крышка шкатулки легко приподнялась, и под ней вместо пустоты я нащупал странную материю, похожую на шелковое полотно. И дальше было еще много таких же шелковистых кусочков, скрепленных с одного края, как в той книжке, которую сделала моя мать, но здесь полотно было гораздо тоньше и более гладкое, так что листать книгу было очень легко. Страницы эти казались очень хрупкими и прочными одновременно, и я с глубочайшим восхищением касался этого небывалого чуда. Мне страстно хотелось увидеть книгу, как следует разглядеть ее, но я протянул ее Эммону и попросил:

– Почитай немного, пожалуйста.

– Нет уж, пусть лучше Грай почитает, – быстро сказал Эммон.

Я слышал, как Грай переворачивает страницы. Затем она с огромным трудом по буквам прочитала несколько слов и сдалась:

– Здесь даже буквы выглядят совсем иначе, чем в книжке Меле, – растерянно сказала она. – Они такие маленькие, черненькие и куда более прямые, чем у нее; и все похожи одна на другую.

– Это печать, – со знанием дела сообщил Эммон, но когда я захотел узнать, что это такое и как печатают книги, объяснить как следует он не сумел. – Этим обычно священники занимаются, – сказал он. – У них есть такие специальные колеса, вроде прессов в давильне, знаешь…

Зато Грай постаралась как можно лучше описать мне эту книгу: ее крышка – Грай имела в виду переплет – была из кожи, вероятно телячьей, с плотными блестящими уголками, по краю тянулся красивый орнамент из золотых листьев, а в середине было красной краской написано какое-то слово.

– Она очень красивая, очень! – восхищалась Грай. – Это, должно быть, просто драгоценная вещь!

И она, наверное, протянула книгу Эммону, потому что он сказал:

– Нет, нет; это вам, тебе и Орреку. Если сумеете ее прочитать – отлично. А не сумеете, то, может, тут случится проходить кому-нибудь, кто умеет читать, а вы ему ее и покажете: пусть думает, что вы – великие ученые. – Он, как всегда, весело рассмеялся, и мы стали благодарить его, а он снова вложил книгу в мои руки. Я прижал ее к себе. Это действительно была драгоценная вещь.

Утром, едва рассвело, я наконец снял повязку и увидел ее – и золотые листья, и написанное красным слово «Превращения». Я раскрыл книгу и увидел бумагу (которую все еще считал просто очень тонкой тканью), обворожительные, крупные и округлые буквы на титульной странице, маленькие черные печатные буковки, точно муравьи, расползшиеся по каждому из этих белых листов… Все они были одинаково толстенькие и крепенькие. И я отчего-то представил себе ТОТ муравейник у тропы над Рябиновым ручьем и муравьев, вбегающих и выбегающих из него, спешащих по своим делам, и от охватившего меня отчаяния я ударил по этим «муравьям» всей своей силой – и рукой, и глазом, и словом, и волей, – но они по-прежнему расползались кто куда и не обращали ни на меня, ни на мой дар ни малейшего внимания. Я закрыл глаза… Потом снова открыл. Книга по-прежнему лежала передо мной. И я прочел строчку: «Так, в молчании, принес он обет в душе своей…» Это было нечто вроде истории в стихах. Я медленно перелистал страницы, потом вернулся к самому началу поэмы и углубился в чтение.