Хмельницкий. - Ле Иван. Страница 17
— И зачем тебе гневаться, Михайло? Не так уж плохо сидит вывернутый жупан на остерском казаке Яцке… На сына кричишь… О, и ты, Зиновий, уже встал?
Сын только поглядел на родителей, будто желая убедиться, в каком они настроении. Но ничего не сказал.
— Не кричу, а учу, Матрена, — продолжал Хмельницкий, не отсылая сына из опочивальни. Как это ни странно — он старался быть возможно более ласковым, советуясь с женой. — Утром должен идти на завтрак к старосте, докладывать ему о наших чигиринских делах. А они… сама знаешь, какие это дела. Да разве только чигиринские? А корсунские, смелянские, млиевские…
— Что и говорить, Михайло, все понимаю. Не блестящи наши дела, если гонцы подстаросты уже успели доложить о них пану Даниловичу, — сказала Матрена в тон озабоченному мужу.
Хмельницкий уважал свою жену, хотя и по-своему. Чувство это нельзя было назвать любовью. Он уважал Матрену не только за красоту, кротость и умение вести хозяйство. Эта простая казачка обладала незаурядным умом и мужественно переносила тяжелые удары судьбы, сыпавшиеся на голову ее мужа на службе у Даниловича. Особенно ему нравилась ее простая и такая проникновенная речь. «Все понимаю», — мысленно повторил он ее слова. Порой он и сам старался, по крайней мере дома, говорить просто, не пересыпая свою речь польскими вычурными словами, но это не всегда ему удавалось. Давняя привычка вертеться поближе к польской шляхте, угождать ей, стараясь подняться по служебной лестнице хотя бы на малую ступеньку, все время подталкивала его, заставляла подражать знати даже в разговоре.
Он посмотрел на сына и, глубоко вздохнув, прервал тяжелую паузу. Ему показалось, что в это мгновение, как и в Корсуне, возле моста, что-то совсем новое появилось в выражении глаз сына, который внимательно смотрел на него, стараясь разгадать, что же произошло. Это было сыновнее противодействие отцовской воле. Неужели в стычках с собственным сыном, а может быть, и… в борьбе придется добиваться своего? Чего же именно? — мучил и другой вопрос. А может, его юный сын озабочен тем, как помочь отцу!.. Это был бы настоящий Богдан!
— Не боишься, Зиновий, что твоего отца шляхтичи подвергнут баниции, отберут Субботов, выгонят из этого вот дома? — спросил Хмельницкий, которому очень хотелось назвать мальчика Богданом…
— Перестань, зачем ты говоришь об этом ребенку, пугаешь нас? — вмешалась Матрена.
— А я, мама, ничего не боюсь! Лишь бы только батя… не унижался перед ними. Я… все равно в казаки пойду!..
Хмельницкий лежал на диване, подложив руки под голову, которая, казалось ему, начинала глупеть от «хорошей жизни» на границе.
— В казаки? — спокойным тоном переспросил отец.
Но за внешним равнодушием скрывалась борьба чувств, тревога за сына. И все-таки он любовался мальчишечьим, зардевшимся, как у девушки, лицом, глазами, в которых светилась решимость.
— Разыщу Мартынка и уйду с ним. И мы не пощадим ни подстаросту, ни самого старосту! — немного подумав, продолжал Зиновий.
Отец порывисто вскочил с дивана. Но не набросился на сына, как боялась Матрена, а, опустив голову, мрачный, подошел к открытому окну. Из-за деревьев старого сада, из-за ив, росших на меже возле реки, поднималось солнце. Хмельницкому уже надо было собираться на завтрак к пану старосте. Он медленно повернулся и, не глядя ни на кого, не приказал, а скорее посоветовал сыну, как взрослому:
— Об этом… чтобы ни я больше не слыхал от тебя и никто другой… Да и выбрось из головы такие мысли, Зиновий! Сам бог велел повиноваться родителям, особенно когда детский ум направлен не туда, куда следует. Мы не последние люди в этом мире, чтобы нам были заказаны пути к лучшей жизни… Учиться пойдешь, Зиновий, ты не какой-нибудь Мартынко. Пускай он казакует… У старосты сейчас гостит сам воевода русинский, егомость пан Станислав Жолкевский…
— Мама, это тот, что в медном быке сжег Наливайко? — с детской наивностью и в то же время с юношеским задором спросил Богдан.
— Да, сынок, — поспешил ответить отец, сдерживая нарастающий гнев. — Тот самый Станислав Жолкевский, который образцово, нужно сказать, служит государству и порой, наперекор своим человеческим чувствам, должен снимать головы негодяям бунтарям, поднявшимся против короля. Так устанавливается государственный порядок, Зиновий-Богдан! Когда вырастешь — поймешь… Я тоже душой понимаю того слепого казака, который смело отомстил за свои выжженные глаза, за измену, противную человеческой чести. Но ты проявляешь лишь недостойную жалость, а не здравый смысл государственного служащего. Я-то по милости польского правительства занимаю должность коронного урядника и владею хутором! Так как же я могу сочувствовать преступнику, который среди белого дня разлучил с жизнью полковника коронных войск?.. Это ты должен запомнить, Зиновий. «Пойду в казаки…» — Хмельницкий болезненно засмеялся. — А всегда ли будут казаки? Ведь правительство может отменить государственные реестры. Те же, которые, очутившись вне реестра, уйдут за Пороги, тем самым поставят себя вне закона…
— А кто выдумывает такие законы? — спросил сын.
— Как это — кто? Государство, король, сенаторы, воеводы, старосты… А ты как же думал?
— А казаки?
— Одним словом… учиться пойдешь, Зиновий, — прервал Хмельницкий разговор и задумался. Потом обратился к жене, будто бы здесь и не присутствовал сын, будто и не пришлось с ним вести такой неприятный разговор: — Посоветуй, Матрена, как мне держать себя, выслушивая обвинения подстаросты из уст пана Даниловича? Ведь я служу у них, у меня семья… А ты знаешь, как он недолюбливает меня.
— Нужно вначале выслушать суд их нечестивый… и достойно ответить. Не бойся, Михайло, сказать панам, что украинский народ бунтует не от роскошной жизни. Полковника Заблуду, мол, задушил тот казак, которому он выжег глаза. А следовало ли такому полковнику шататься среди казаков, да еще и где, на границе с ничейной землей — в Чигирине?! Скажи еще этим государственным мужам, что православные люди не позволят превратить себя в католиков. Они будут защищаться и от католичества и от магометанства. Посоветуй шляхтичам не озлоблять люден на их же собственной земле, не забирать у них последний кусок хлеба, не убивать из-за каких-то там мостов, не разрешать всякому ничтожному шляхтичу превращать их в вечных батраков. В сердце каждого человека есть не только любовь к богу, но и к родному краю.
— Бог с тобой, Матрена, что ты советуешь мне, опомнись! Я ведь — государственный служащий.
— А разве я говорю не о государственных делах? Если уж и в самом деле выгонят или, как оно там у них называется, банитуют, так что же — поедем в другие города и села; может, попадем к таким же православным, как и мы, к русским людям. В городах и селах только об этом и говорят: мы одной матери дети, одной христианской веры!.. Да с твоими способностями разве такое место будешь занимать в православном государстве!.. Вспомни, как служил ты им, а заработал… баницию.
Матрена не замечала, как по ее щекам текли крупные слезы, и не вытирала их. Изумленный мальчик любовался своей матерью.
— Вот так и скажите им, батя… — будто приказал он, ободренный, а не опечаленный материнскими слезами.
Хмельницкий точно язык проглотил, повернулся и молча вышел из дома. Немного постоял на крыльце, ожидая, пока казак подведет к нему давно оседланного коня, и, не оглянувшись на дом, быстро вскочил в седло и поскакал со двора. «Разве ведаешь, как обернется судьба от одного какого-нибудь слова, твоего или чужого», — вертелось у него в голове. А слезы, оросившие лицо Матрены, казалось, проникали в самое его сердце. Холодные, но… искренние!
17
Одолеваемый тревожными мыслями, гетман Станислав Жолкевский рано поднялся с постели. Чудесное утро манило его на воздух. Спартанская жизнь воина, которую он вел в течение примерно трех десятков лет, приучила его к боям в открытой степи и в лесах, к отдыху в седле, на боевом коне. Перины любимой дочери были слишком жарки для не постаревшего еще гетмана. Он плохо спал и с радостью вышел в сад, чтобы на приволье встретить летний день. Дорожка привела его на высокий берег реки Трубеж. Он постоял немного, рассматривая новые постройки казаков и мещан, выросшие на противоположном берегу реки. Город разрастался, несмотря на такую неустойчивую жизнь всего края.