Хмельницкий. - Ле Иван. Страница 4

6

Богдан с трудом узнал усадьбу своей матери. Разрослись без присмотра вербы, вплетенные в изъеденный короедом старый тын. На вербе уже набухли и стали светлыми почки, которые вот-вот распустятся.

«Как и в прошлый раз», — подумал Богдан, вспомнив свой первый приезд к матери. Снял запор, раскрыл скрипучие ворота, пропуская казаков во двор. Последним завел своего изнуренного коня. С волнением окинул взглядом двор. Как и предполагал — запустение. Хотя солнце стояло уже высоко, матери во дворе не было. Только Григорий, теперь уже подросток, по-хозяйски пробивал лопатой канавку для стока талой воды. Богдан вспомнил неповоротливого двухлетнего мальчика, которого когда-то подбрасывал на руках.

«Сколько теперь ему — тринадцатый или только десять исполнилось?..» — торопливо прикидывал, переступая через кучу мусора.

Григорий выпрямился и стоял, опираясь рукой на деревянную лопату. Как-то тревожно посмотрел на хату, скрытую в кустах сирени. И вдруг, словно проснувшись, бросил на землю лопату, побежал навстречу гостю. Он не был уверен, но внутреннее чувство, обостренное долгими годами ожидания, подсказало ему, что это он, его брат Богдан. Он не помнил Богдана, но по рассказам матери нарисовал в своем детском воображении образ брата-казака!

— Узнаешь, Григорий? — спросил Богдан, заметив волнение брата. Еще по дороге сюда он думал об этой встрече. — Здравствуй… братишка! — замявшись, произнес, не зная, как назвать — Григорием или… братом.

— И я рад… приветствовать тебя, Богдан, — довольно смело и действительно радостно произнес Григорий. — Как хорошо, что ты… А то мама наша…

— Что с ней? Больна? — забеспокоился Богдан и бросился к хате. Но остановился и теплее поздоровался с братом. Положил ему на плечи руки. — Взрослый стал, вон как вымахал!..

Когда Богдан, поддавшись внутреннему порыву, обнял щупленького брата, тот не сдержался, припал губами к лицу старшего и единственного, такого сильного своего брата. Затем прижался головой к его груди и дал волю слезам!

Богдан понял, что эти слезы вызваны не воспоминанием о погибшем отце. В доме новое горе!..

— Что с матерью? — спросил, направляясь в хату.

А мать уже стояла на пороге. Стояла, поддерживаемая непередаваемой радостью. Бледная, больная, держась за косяк двери, она вышла встретить сына. Она, как и все матери на земле, до последнего своего дыхания вдохновлялась великой силой священного материнства! Пускай колотится неугомонное сердце, лишь бы не упасть, на ногах встретить сына!

Первым бросился к ней встревоженный Григорий:

— Мама, зачем вы встали?!..

Но Богдан опередил его, подбежал к матери. Взял ее на руки, как драгоценное, но хрупкое сокровище. Так на руках и понес в хату, подыскивая слова утешения. Осторожно уложил ее в постель, прикрыв одеялом ноги, худые и очень жилистые, скрюченные пальцы…

— Какая же вы, мама…

— Слишком легонькая для тебя, Зинько мой…

— Да нет, я не об этом. Разве можно вам вставать, когда здоровье у вас… — Подыскивал слова, чтобы как можно мягче убедить больную мать, что ей нельзя вставать с постели.

Матрена то закрывала, то открывала свои заплаканные глаза, словно не верила, что не во сне, а наяву видит своего первенца. Какой он сильный, какой родной! Именно таким она хотела воспитать его еще тогда, когда прижимала головку сына к своей груди, утешала при огорчениях, вытирала на детской щечке слезу…

Затем она переводила взгляд на худого не по-детски озабоченного Григория, на его улыбающееся и влажное от слез личико:

— Сынок, что это ты… Мне уже… лучше, — собравшись с силами, произнесла. Она старалась сдерживать волнение, порывалась встать. Столько дел у нее, и Зинько приехал… — Гришенька, поди позови Дарину. Скажи, гость к нам приехал… Это соседская девушка, спасибо ей, помогает нам, — объяснила Богдану, который до сих пор еще стоял, словно в чужой, незнакомой хате.

— Давно болеете, мама? — спросил, пододвигая скамью к постели.

— Давно, Зинько… С тех пор, как узнала о постигшем нас горе. Поднепровье когда-то было для меня колыбелью, а теперь, очевидно, могилой станет. Но уже не пойду туда умирать, не дойду. А хотелось бы пожить там, где похоронены родители. Но умирать везде одинаково. Как хорошо, что мы снова увиделись. Хвораю, Зинько, очень хвораю… — И снова тихо заплакала.

— Давайте, мама, не вспоминать того, что печалит вас! Ну, а если и вспоминать, так только о таком, что радовало бы нас! Живы ли соседи, которые так приятно беседовали со мной, молодым, рассказывая о своей тяжелой и горестной жизни?

— Когда это было, Зинько… — вздохнула мать, вытирая слезы.

— Да не так уж и давно, мама. Каких-нибудь… погодите, лет десять, а может быть, немного больше…

— Я каждый день считаю их, Зиновий, каждый день думаю о тебе. После пасхи двенадцатый год пойдет…

— Здравствуйте, пан… — сказала показавшаяся на пороге девушка, очевидно Дарина.

— Да бог с тобой… «пан»! Какой же я, дивчино, пан, присмотрись получше! Здравствуй, белявая! Спасибо тебе, что за моей матерью присматриваешь. Если бы знал, гостинец из Варшавы привез бы тебе.

— Да что вы, мы не привычные к гостинцам. Благодарю за доброе слово. И вам спасибо, что заехали к нам… А что, мама, борщ сварить или жаркое приготовить?.. Я помню вас. Тогда маленькой была, больше с вашей молодой и файной женой виделись по-соседски. А там Григорий говорил, что вас казаки ждут…

— Ах ты господи, совсем забыл! Извините, мама, я выйду на минутку, устрою казаков.

Поднялся со скамейки чуть не касаясь головой потолка, как показалось матери. Мужественная фигура, пышные усы, как у… И она снова закрыла глаза, так и не произнесла слова — отец. С ним ведь связано и ее девичье горе.

7

Пасхальные дни в этом году Богдан провел в Петриках, гостя у матери. Но ему уже надо было уезжать. За эти две неделя его пребывания у матери она поправилась, стала ходить.

— Ты, Зиновий, поднял меня с постели! — говорила она сыну. — Если бы не приехал, не встала бы ваша мать. Пречистая матерь божья, которой я всегда молюсь за вас, надоумила тебя, сынок, приехать.

Во время пребывания Богдана у матери к ней приходило много односельчан. Ведь у нее гостит сын — писарь украинского реестрового казачества!

Как только Богдан приехал в Петрики, он тотчас отправил гонца в Киевский полк, чтобы поговорить с оставшимися вне реестра казаками, которые сосредоточивались в Киеве. Кроме того, велел гонцу навестить настоятеля Киево-Печерской лавры и передать ему записку, в которой просил принять его брата Григория в бурсу.

— Поручи кому-нибудь или сам разузнай, как восприняли люди Приднепровья новый королевский указ о казачьем реестре. Но смотри, Тимоша, не проговорись, кто тебя направил и зачем, — наставлял Хмельницкий казака.

А матери сказал, что побудет у нее, пока кончится весенняя распутица. Он и в самом, деле с тревогой посматривал на дороги, которые развезло от дождей. Но люди по-своему понимали казачьего писаря. «Готовиться ли пахать поле или снова войны ждать?» — спрашивали.

— Ходят слухи, что ваши украинские люди отказываются подчиняться Короне, — робко намекали гостю. — Может, пан писарь и не знает об этом?

— Как же так не знает. Ведь писарь первым должен обо всем знать и передать людям, — оправдывался Богдан. — А люди всюду люди! — многозначительно намекал он. — Белорусам тоже небось хочется жить и трудиться на своей земле для своей семьи, а не гнуть спину в батраках. К тому же стремятся и приднепровцы. Только они более приспособлены к казачьей жизни. Им приходится постоянно воевать с турками, да и со своими панами не мирятся.

— Известно, паны везде одинаковы, — соглашались белорусы, уловив в словах писаря намеки на то, что у них давно уже наболело.

Беседовали чаще все же не во дворе матери Богдана, а на берегу полноводной реки. Ее стремительное течение, бурные пенистые гребни волн почему-то вызывали мысли о могучей, народной силе. Только бы пригрело весеннее солнышко. Богдан прекрасно понимал, что среди присутствующих крестьян может оказаться и какой-нибудь гнусный предатель. Не причинить бы вреда матери своими разговорами…