Хмельницкий. - Ле Иван. Страница 8
— Такое горе свалилось на вас, помилуй боже: мужа зарубили, сына пленили… Склоним головы, панове, чтя память отважных воинов.
И Сагайдачный быстро наклонил голову, придержав рукой бороду. Посмотрел на окружающих и; словно призывая их последовать его примеру, размашисто перекрестился. Все окружающие тоже начали поспешно креститься.
— Что поделаешь, матушка, такова уж наша казацкая доля. Защищая свой край и православный народ, иной раз приходится жертвовать жизнью. Но пан подстароста легкомысленно сложил голову, защищая только своего пана… Да, господь всеблагий им судия…
— Не для того, чтобы отслужить панихиду по убиенному мужу, искала я встречи с вами. Муж-подстароста погиб — царство небесное его душе… Но в этом сражении участвовал и мой сын. Его будто бы взяли в плен. Прошу вас, пан гетман, выкупите его из неволи. Ведь он пригодился бы, уверена, и старшому и гетману. Все-таки коллегию закончил, как и пан полковник…
И поняла, что именно об этом и не следовало бы говорить Сагайдачному. Его передернуло от этих слов, он посмотрел на присутствующих, и приветливая улыбка слетела с его уст. А правая рука резко поднялась вверх.
— А из-за сына, матушка, не стоит сердце надрывать печалью. С турками на их басурманском языке он лучше договорится, чем со своими. Такой не пропадет, если господь всеблагий в гневе своем не покарает его за гордость да за язык дерзновенный зело, даже против старших своя. Не мне, старшому православного казацкого войска, заботиться о таком смутьяне, хотя он и является сыном боголикой пани. Господь наш спаситель рече в проповедях своя: «Грешно, не достойно отнимать хлеб у дитяти, чтобы бросить его рычащему псу…» Что мы теперь можем сделать, если за синим морем затерялись среди неверных и следы невольников? Очевидно… отуречится, до этого ему один шаг. Он так усердно защищал их в Синопе да распевал песни богопротивного исламского народа.
— Страшный гнев затаил в своей душе пан старшой. Вижу, мой сын не ошибся. Божьими делами, говорил, слишком увлечен пан Конашевич. А к человеку, сама вижу, относится хуже, чем к собаке…
Из пылающих гневом глаз матери брызнули слезы. Она повернулась и пошла, пробиваясь сквозь толпу к выходу. Рука Сагайдачного резко опустилась, будто навсегда разрубила узел, который связывал его с именем этого гордого и сильного духом чигиринского воина. В первое мгновение что-то дрогнуло в его душе — заговорила совесть: ведь это он мстит за нанесенное ему оскорбление, хотя и заслуженное. Гадкая месть шута, а не казацкого полковника…
Но «бог всемилостив, а дела мои прославляют его небесное величие… Будем надеяться, — дела искупят эти минутные человеческие слабости»! На этом и успокоился. Потом резко повернулся к посланнику гетмана Ходкевича — Киселю:
— Прошу прощения, пан Кисель, женщины, женщины!.. Нет пуще зла, чем женщина!
— Эврипид? — блеснул своей образованностью Адам.
— Эврипид, пан Кисель, последний из трех столпов мудрости со времени военной эпопеи при Саламини…
Очень обрадовался Сагайдачный духовным отцам, которые снова нахлынули, словно волны морские, вытеснив из головы назойливые мысли о вдове Хмельницкой. Он старался ответить всем сразу, увлекаясь заботами о церкви и святых отцах, уходя от всего будничного, человеческого…
У ограды собора Матрену поджидал Василий Ставецкий. И она упала ему на грудь, чувствуя в нем твердую мужскую опору.
— Вот спасибо. Теперь поехали, Василий!
— Куда? Может… в Белоруссию поедем, ко мне!
Хмельницкая подняла голову с его груди, пристально посмотрела Ставецкому в глаза. Убеждала или убеждалась? Ведь этим было сказано очень много, может, даже все! И — очевидно, убедилась.
— Вези куда хочешь, Василий! Я делала все, что было в моих силах, но на каждом шагу встречала равнодушие и бессердечность людей. Сначала старалась для родителей, потом для семьи, для сына, и осталась одинокой. Ни дочь, ни жена, ни мать… Позаботься хоть ты обо мне…
— О нас обоих, — тихо произнес Василий, ведя Хмельницкую к тарантасу. Он уже заранее отправил чигиринских казаков домой, потому что решил не отпускать Матрену от себя. После стольких лет страданий — они снова вместе!
11
У крутых скалистых берегов бушевало море. Холодные ветры, вспенивая волны, устремлялись на побережье Царьграда — Стамбула. И в эти теплые края ужо стучалась зима, чтобы освежить опаленную знойным южным солнцем страну. Несколько дней подряд моросил холодный дождь, предвестник приближающейся зимы. Затем дожди прекратились, земля затвердела и покрылась седой изморозью.
Городские женщины выходили теперь за калитку дувала [3] на улицу или на рынок, набрасывая традиционную паранджу поверх обычной летней одежды — длинной клетчатой сорочки с множеством складок на груди. Очень редко, да и то тайком, выходили на улицу и женщины из султанских гаремов. Лица свои они прятали за яшмаком — белоснежной газовой сеткой из шелковой ткани, а их молодые девичьи сердца рвались на волю.
Праздных, откормленных и выхоженных гаремными служанками наложниц султана всегда тянуло на волю, за пределы разукрашенного балкончиками дворца. Правда, за балкончиками возвышались еще и массивные, как в тюрьме, каменные дувалы, огораживавшие двор и сады султанского гарема.
Синопская красавица Фатих-хоне, которой Богдан так целомудренно прикрыл грудь парчовым халатом, теперь куталась в расшитую шелком паранджу. Девушку, разумеется, против ее воли взяли в гарем Османа II, которого мать еще младенцем нарекла султаном. В детстве Фатих-хоне считалась невестой любимца султанши Ахмета. Он стал потом беем и бесславно погиб на Украине. После его смерти девушку прочили в жены чаушу Али-бею, правой руке султанши. А когда грозная Мах-Пейкер увидела Фатих-хоне, она тут же велела взять невесту покойного синопского бея в гарем молодого султана… Любимой женой Османа была пленница монашка, похищенная Зобаром из киевского монастыря. Но мать под наблюдением верных одалисок готовила для него Фатих-хоне.
— Гордись, ты должна стать матерью правоверного наследника тропа государства, благословленного самим аллахом! Не век же султан будет очарован красотой Доминики-хоне… Ты будешь третьей женой султана, заменишь бесплодную Баюн-хоне и Доминику. Этим очистишься от скверны, брошенной на твое тело правоверной мусульманки глазами неверного в Синопе, — однажды сказала ей заботливая мать Османа, прозванная среди одалисок божественным лицом луны — Мах-Пейкер.
Ко всему можно привыкнуть. Не так уж сладко жилось Фатих-хоне и в Синопе, будучи с детства обрученной с незнакомым, хотя и прославленным беем. Хотя в этом большом и шумном дворце султана она чувствовала себя свободнее других, после смерти ее первого жениха Ахмет-бея, к которому была не безразлична султанша, девушку считали чуть ли не вдовой.
Именно ей, созревшей красавице Синопа, вместо наказания за «надругательство» казаков суждено было стать третьей женой молодого мужественного Османа, который увлекался беспрерывными войнами. Пожилая султанша-мать хорошо знала порывы молодости, знала, что нужно первому после аллаха правоверному. Сын мог полностью положиться на многолетний и богатый опыт своей матери.
Девушки — гурии гарема султанши — не все знали, что творилось в доме их грозной госпожи. Но вот они прослышали о том, что во дворец Мах-Пейкер доставили с молдавского поля сражения молодого, очень красивого казака-гяура. Мать султана до сих пор еще любила сама разбирать самые сложные дела и жестоко расправляться с гяурами — валахами, албанцами, чехами, украинцами, русскими. Особенно ее интересовали молодые красивые пленники. И тем более — бесстрашные казаки. Красивые юные невольники подвергались пыткам в тайных покоях султанши… Из этих покоев ночью, при лунном свете выносили осчастливленного любовника-гяура в мешке и бросали его в пенящиеся воды Босфора.
Понятно, что обо всем этом девушки-гурии не говорили вслух. А тайком перешептывались друг с другом, восхищаясь тонким вкусом пресыщенной любовниками стареющей матери Османа. Забавляясь красивым невольником, Мах-Пейкер надеялась задержать увядание женской плоти, возбудить угасающую страсть развращенной женщины…
3
дувал — каменная ограда дворов (турецк.)