Маленькая барабанщица - ле Карре Джон. Страница 10
— Хочешь взглянуть, Марти? — с надеждой спросил Ленни. — Иешуа улыбается, значит, сегодня видимость хорошая. А если ждать, то он, не ровен час, может задернуть штору. Ну, что видишь, Иешуа? Перышки начистил? Собирается куда-нибудь? А по телефону с кем говорит? Наверняка с девчонкой.
Легонько отстранив Иешуа, Курц склонился к подзорной трубе и надолго прилип к ней, нахохлившись, как старый морской волк во время качки, едва дыша, он изучал Януку, подросшего сосунка.
— Видишь, сколько там, позади него, книг, — сказал Ленни. — Парнишка начитан, как старый еврей!
— Ты прав, парень что надо, — заключил наконец Курц, улыбнувшись своей жесткой улыбкой. Подняв серый плащ, брошенный на кресло, он нащупал рукав и начал не спеша натягивать плащ. — Только не жени его ненароком на своей дочери.
Ленни смутился еще больше, и Курц поспешил его утешить:
— Ты заслужил благодарность, Ленни, и мы благодарны тебе, искренне благодарны. — И добавил: — И снимай, снимай его без конца. Не стесняйся, Ленни. Пленка стоит недорого.
Обменявшись со всеми рукопожатиями, он нахлобучил на голову синий берет и. защитившись таким образом от всех превратностей часа пик, решительно двинулся к выходу.
Когда Курца опять водворили в фургон и фургон этот в ожидании часа отбытия самолета стал колесить по городу, пошел дождь, и погода, казалось, привела всех троих в мрачное настроение. Одед вел машину, его молодое бородатое лицо в отблесках вечерних огней выглядело угрюмым и сердитым.
— А сейчас у Януки какая машина? — спросил Курц, хотя, по всей видимости, ответ ему был известен заранее.
— Шикарный БМВ, — ответил Одед. — Руль с гидравлическим усилителем, непосредственный впрыск топлива, пробег — всего пять тысяч километров. Машины — его слабость.
— Машины, женщины и прочее баловство — все это слабости, — заметил с заднего сиденья второй агент. — В чем же. спрашивается, его сила?
— Опять взял напрокат? — уточнил у Одеда Курц.
— Опять.
— Глаз не спускайте с этой машины, — сказал Курц, обращаясь к обоим спутникам сразу. — А если он вернет машину фирме и не возьмет другой, в ту же секунду сообщите нам.
Требование это они уже выучили наизусть. Еще в Иерусалиме Курц твердил им: «Самое важное — знать, когда Янука вернет машину».
И вдруг Одед не выдержал. Возможно, наниматели не учли его молодости и темперамента, делавших его уязвимым в стрессовых ситуациях. Возможно, такому молодому парню нельзя было поручать работу, в которой то и дело приходилось ждать. Резко вырулив к обочине, он с таким исступлением нажал на тормоз, что ручка чуть не отвалилась.
— Да зачем же ему все спускать? — вскричал он. — К чему все эти вокруг да около? Он же может смотаться к себе, а там ищи его! Что тогда?
— Тогда он для нас пропал.
— Если так, почему сейчас его не прикончить? Да хоть сегодня вечером! Только прикажите, и дело будет сделано!
Курц не прерывал полета его фантазии.
— Ведь у нас же квартира напротив, так? Можно запулить снаряд через дорогу.
Курц молчал. С тем же успехом Одед мог бушевать перед лицом сфинкса.
— Так почему же не сделать этого, почему? — повторял Одед громко и взволнованно.
Курц не то чтобы жалел Одеда, просто он не терял самообладания.
— Потому что это нас ни к чему не ведет, Одед, вот почему. Ты что, не слыхал, может быть, что говорит Миша Гаврон? Есть у него выражение, я его очень люблю: если хочешь поймать льва, сперва постарайся хорошенько привязать козленка. Чьих это бредней ты наслушался? Кто это у нас такой вояка, вот что мне хотелось бы знать! Ты всерьез хочешь вывести из игры Януку, в то время как еще немножко, и мы доберемся до их главного боевика — лучшего из всех за многие-многие годы?
— Он устроил взрыв в Бад-Годссберге! Вена, а может быть, и Лейден — это тоже он. Евреи гибнут, Марти! Heужели Иерусалиму теперь на это наплевать? И скольких еще мы подставим, пока будем играть в эти наши игры?
Крепко ухватив своими ручищами Одеда за воротник куртки, Курц хорошенько встряхнул его. Когда он проделал это вторично, Одед больно стукнулся головой о стекло машины. Но Курц не извинился, а Одед не посмел выразить неудовольствие.
— Они, Одед. Не он, а они, — сказал Курц на этот раз с угрозой в голосе. — Онипроизвели взрыв в Бад-Годесберге и взрыв в Лейдене. И обезвредить мы собираемся их, а не шестерых ни в чем не повинных немецких обывателей и одного глупого мальчишку.
— Ладно, — сказал Одед и покраснел. — Пустите меня.
— Нет, не ладно, Одед. Ведь у Януки есть друзья. Родственники. Вокруг него есть люди, о которых мы и понятия не имеем. Так будешь и дальше работать на меня?
— Я ведь сказал — ладно.
Курц отпустил его, и Одед опять нажал на стартер. Курц выразил желание продолжить увлекательное путешествие в частную жизнь Януки, и они затряслись но неровной, вымощенной булыжником улочке туда, где был его любимый ночной клуб, затем к магазину, где он покупал рубашки и галстуки, к парикмахерской, где стригся, к книжным магазинам, торговавшим леворадикальной литературой, в которой он любил рыться, подбирая себе книжки. И всю поездку Курц, в прекрасном расположении духа, лучезарно улыбался, кивая, словно смотрел старый, не раз уже виденный фильм. На площади неподалеку от аэропорта они распрощались. Курц потрепал Одеда по плечу, выразив тем самым свою неизбывную симпатию, и взъерошил ему шевелюру.
— Слушай, это обоих вас касается: не рвите так постромки. Поешьте лучше где-нибудь невкуснее и запишите это на мой счет, хорошо?
Это была отеческая ласка командира перед битвой, а ведь командиром — пока Гаврон это допускал — он и был.
Из всех европейских маршрутов ночной полет из Мюнхена в Берлин тем немногим, кто совершает этот путь, доставляет острейшие ностальгические переживания. Как бы ни обстояли дела с покойными, отходящими в небытие или искусственно поддерживаемыми «Восточным экспрессом», «Золотой стрелой» и «Голубым скорым», для тех, кому есть что вспомнить, шестьдесят минут ночного полета по восточногерманскому коридору в дребезжащем и на три четверти пустом самолете «Пан-Америкен» — это как сафари для охотника-ветерана, пожелавшего тряхнуть стариной. «Люфтганзе» этот маршрут заказан. Он принадлежит только победителям, хозяйничающим в бывшей немецкой столице, историкам и первооткрывателям островов, а вместе с ними поседевшему в битвах пожилому американцу, излучающему свойственный профессионалам покой, американцу, совершающему это путешествие на излюбленном своем месте, зовущему стюардессу по имени, которое он произносит с ужасающим акцентом оккупантов. Так и кажется, что ему ничего не стоит завести с ней особо доверительные отношения и за пачку хороших американских сигарет договориться за спиной властей о чем угодно. Двигатель поднимает рев, и самолет взлетает, мигают огни, не верится, что у самолета нет пропеллеров. Ты смотришь на неосвещенную враждебную землю — бомбить ее иди спрыгнуть? Ты предаешься воспоминаниям, в которых войны путаются: по крайней мере, там, внизу, как это ни странно, мир остался прежним.
Курц не был исключением.
Он сидел у окна, устремив взгляд на что-то, заслоняемое собственным его отражением в ночи. и, как всегда на этом маршруте, воскрешал в памяти прошлое. В черноте этой ночи затерялась железнодорожная ветка, но остался товарный вагон, по-черепашьи медленно ползший с востока и загнанный на занесенный снегом запасной путь, потому что пять ночей и шесть дней по железной дороге движутся военные грузы, а это куда важнее Курца, его матери и еще ста восемнадцати евреев, втиснутых в этот вагон. Они едят снег, они окоченели, и многим из них так и не суждено больше согреться. «Следующий лагерь будет лучше», — шепчет мать, чтобы подбодрить его. В черноте этой ночи осталась его мать. безропотно принявшая смерть, в полях остался и мальчик из Судет, которым когда-то был он, мальчик, который голодал, воровал, убивал и ждал без всякой надежды, чтобы новый, но такой же враждебный, как и все прочие, мир отыскал и принял его. Он видит союзнический лагерь для перемещенных лиц, людей в незнакомых мундирах, лица детей, старообразные и лишенные выражения, как и его лицо. Новое пальто, новые ботинки, новая колючая проволока и новый побег — на этот раз от спасителей. И опять поля, долгие недели он бредет от поселка к поселку и от усадьбы к усадьбе, забирая к югу, где мерещится ему спасение, пока мало-помалу не становится теплее и в воздухе не разливается аромат цветов. И вот впервые в жизни он слышит, как шелестят пальмы от морского ветерка. «Слышишь, озябший мальчик, — шепчут ему пальмы, — вот так шелестим мы в Израиле. И море там синее, совсем как здесь». А у пирса стоит развалюха-пароходик, который кажется ему огромным и прекрасным. На пароходике черным-черно от черноволосых евреев, и поэтому, поднявшись на борт, он стянул где-то вязаную шапочку и носил ее не снимая, пока они не покинули гавань. Но светлые у него волосы или темные — он им подошел. На борту командиры обучали их стрельбе из краденых «лиэнфилдов». До Хайфы еще два дня пути, но для Курца война уже началась.