Портной из Панамы - ле Карре Джон. Страница 78

Луиза точно не помнила, что было последней каплей, переполнившей чашу ее терпения. Да и не слишком задумывалась над этим. Она играла в теннис и вернулась в пустой дом. Дети были в гостях у Раддов и остались там ночевать. Она считала Рамона самым дурно воспитанным человеком в Панаме, ей претила сама мысль о том, что дети остались в его доме. И дело совсем не в том, что Рамон ненавидел женщин. Дело было в его манере постоянно давать понять, что ему известно о Гарри нечто большее, чем ей, причем самое скверное. И еще эта его совершенно отвратительная манера замыкаться в себе, как только она заговаривала о рисовой ферме, что, впрочем, было свойственно и Гарри. И это несмотря на то, что ферма была куплена на ее деньги.

Но все это вовсе не объясняло ее реакции, когда она вернулась домой после тенниса, не объясняло, почему она вдруг зарыдала без всякой на то видимой причины, ведь за последние десять лет у нее так часто возникали самые веские причины, а плакать она не могла. И Луиза пришла к выводу, что в ней, должно быть, накопилось отчаяние, поспособствовал, кстати, и большой стакан водки со льдом, который она взяла с собой в душ. Приняв душ, она встала перед зеркалом в спальне и обозрела всю себя, голую, с головы до пят. Все шесть футов.

Будь объективна. Забудь на секунду о росте. Забудь о своей красавице сестре Эмили с золотыми локонами, с задницей, будто у девушки на центральном развороте «Плейбоя», с грудками, за которые не жалко умереть, и списком побед, где имен больше, чем в панамском телефонном справочнике. Интересно, будь я мужчиной, хотелось бы мне переспать вот с этой женщиной в зеркале или нет? И она пришла к выводу, что да, возможно, но без особой уверенности. Поскольку единственным ее мужчиной был Гарри.

Тогда она решила поставить вопрос иначе. Будь я Гарри, хотелось бы мне переспать со мной после двенадцати лет законного брака? Ответ, увы, был однозначен: нет. Слишком устал. Слишком поздно. Слишком явным задабриванием выглядело бы это. Слишком виноватым он себя чувствует. Впрочем, он всегда чувствовал себя виноватым. Чувство вины — лучшая из отговорок. Но все эти последние дни он носит его как вывеску: я предатель, я неприкасаемый, я виновен, я тебя не заслуживаю, спокойной ночи.

Смахнув одной рукой слезы и сжимая бокал в другой, она продолжала расхаживать по спальне, изучая себя в зеркале, заводясь все больше и больше, думая о том, как легко давалось все Эмили. Неважно, чем та занималась, играла ли в теннис, скакала на лошади, плавала или стирала, она не делала при этом ни одного неловкого или безобразного движения, просто не могла, даже если б старалась. Даже будучи женщиной, ты, глядя на нее, чуть ли не достигала оргазма. Луиза попыталась принять перед зеркалом соблазнительную позу — вышло хуже, чем она ожидала, типичная вульгарная шлюха. И эти вечные мурашки на коже. И угловатость. Никакой плавности линий. И разве так двигают бедрами? Слишком стара. Всегда была старой. Слишком высокая. Все, спасибо, сыта по горло. Она прошла на кухню, все еще голая, и снова налила себе водки, на этот раз без льда.

Вот это и называется настоящая выпивка! Не то что там «я, пожалуй, не прочь немножко выпить». Потому что ей пришлось открыть новую бутылку и еще искать нож, чтоб сорвать фольгу на пробке, и только потом налить. Совсем другое дело, совсем не то, когда ты украдкой наливаешь капельку, просто для поднятия настроения, пока муж твой трахает свою любовницу.

— Ну и хрен с ним! — заявила она вслух. Бутылка была из новых запасов Гарри. Не подлежала обложению.

— Какому еще обложению? — спросила она тогда.

— Налогами, — ответил он.

— Вот что, Гарри, я не желаю, чтобы мой дом превращался в распивочную, где подают контрабандную выпивку.

Виноватый смешок. Прости, Лу. Так уж устроен мир. Не хотел огорчать тебя. Больше не повторится. Пресмыкается, раболепствует.

— Ну и хрен с ним! — повторила она и сразу почувствовала себя лучше.

И черт с ней, с этой Эмили, потому что, не будь Эмили, я бы не пошла дорогой высоких идеалов и морали, никогда бы не притворялась, что не одобряю всего подряд, никогда бы не засиделась так долго в девках. Нет, это не просто девственность, это был мировой рекорд, чтоб показать всем вокруг, какая я серьезная и чистая девушка. В отличие от моей красивой шлюшки-сестры, которая только и знала, что трахаться как крольчиха! Тогда я бы никогда не влюблялась в каждого проповедника под девяносто, который поднимался на кафедру в Бальбоа и призывал нас раскаяться в грехах. Никогда бы не строила из себя праведную мисс Совершенство, арбитра, смеющего осуждать всех подряд, хотя на самом деле больше всего на свете мне хотелось быть кокетливой, хорошенькой, взбалмошной и распутной, как большинство других девушек.

И черт с ней, с этой рисовой фермой! Моей фермой, хотя Гарри уже давно не возит меня туда, потому что держит там свою гребаную любовницу! Вот так, дорогая, сиди у окошка и жди меня, я скоро приеду. Трахать тебя. Глоток водки. Потом еще один. А потом еще — самый большой, вот это да, прямо так и чувствуешь, как пробирает она до самого нутра, до самых главных частей тела. О господи! Подкрепившись таким образом, Луиза возвращается в спальню и возобновляет хождение по кругу — а вот так эротично? Давай же, скажи! А вот так? Ладно, теперь попробуем по-другому, еще покруче. Но никто ей ничего не говорит. Ни аплодисментов, ни смеха, ни желания ободрить ее. Никто не пьет с ней, не готовит поесть, не целует в шею, не валит на постель. Никто, даже Гарри.

А все равно, что бы вы там ни говорили, груди у нее все еще хоть куда, особенно для сорока лет. Уж, во всяком случае, получше, чем у Джо-Энн, хотя Луиза не так часто видела ее раздетой. Нет, конечно, не такие, как у Эмили, но та вообще исключение. Итак, за них! За мои титьки! Титьки, встать, мы пьем за вас!…

Тут она вдруг резко опустилась на постель, спрятала подбородок в ладонях, сидела и смотрела, как звонит телефон на тумбочке Гарри.

— Да пошел ты на хрен! — резюмировала она.

И чтоб доказать свою решимость, схватила трубку, крикнула в нее: «Пошел на хрен!», потом бросила на рычаг.

Когда есть дети, эту чертову трубку всегда в конце концов приходится поднимать.

— Да? Кто это? — крикнула она, когда телефон зазвонил снова.

Это была Найоми, панамский министр по дезинформации и сплетням, жаждущая поделиться очередной скандальной новостью. Что ж, прекрасно. Говорить с самой собой уже надоело.

— Рада тебя слышать, Найоми! Очень хорошо, что позвонила, потому что я уже собиралась писать тебе письмо, и вот ты помогла сэкономить на марке. Вот что, Найоми, я хочу, чтоб ты исчезла из моей долбаной жизни раз и навсегда!… Нет, нет, послушай, подожди, Найоми! Хочу, чтоб ты знала: если вдруг будешь проходить через парк Васко Нуньес де Бальбоа и случайно увидишь там моего мужа, лежащего на спине и занятого оральным сексом со слоненком, буду крайне признательна, если ты расскажешь об этом двадцати своим лучшим подругам, кому угодно, только не мне! Потому что я не желаю больше слышать твой мерзкий голосок, никогда, вплоть до полного замерзания Панамского канала! Спокойной ночи, Найоми!

Не выпуская бокала из руки, Луиза накинула красный домашний халатик, который недавно подарил ей Гарри, — застегивается всего на три большие пуговицы, грудь можно оставлять открытой на твое усмотрение. Затем сбегала в гараж, вооружилась стамеской и молотком и побежала через двор к мастерской Гарри, дверь которой он последнее время держал на замке. Господи, какое же дивное небо! Давно она не видела такого изумительно красивого неба. Звезды, о которых мы рассказываем детям. А вон там Пояс Ориона, Марк. А вот это семь твоих сестричек, Ханна, которых ты всегда мечтала иметь. И месяц, красивый и молоденький, как жеребенок.

«Там он сидит и пишет ей письма, — думала она, приближаясь к двери в его владения. — Моей дорогой девочке, второй жене, королеве рисовой фермы». Через мутное окошко в ванной Луиза часами наблюдала за мужем. Видела его силуэт за письменным столом. Сидит, слегка склонив голову набок и высунув от усердия кончик языка, и строчит любовные письма. Хотя писание писем или чего-либо другого было вовсе несвойственно Гарри, то был один из промахов в его образовании, допущенный Артуром Брейтвейтом, величайшим из живых святых после Лаврентия.