Русский Дом - ле Карре Джон. Страница 25

И я заметил собственную досаду, что мне не удается наблюдать его вблизи, что я вынужден ловить его отражение в обрамленных позолотой зеркалах, мимо которых он ходил. И даже теперь он представляется мне в недостижимой дали.

И я заметил его задумчивость, когда он окунался в мои наставления и выныривал, что-то ухватив, и отворачивался, чтобы это переварить. И передо мной вдруг возникала могучая спина, которую никак нельзя было примирить с его непримиримым фасадом.

И я заметил, что в его глазах, когда он поворачивался ко мне, не было и тени угодливости, которая так часто отталкивала меня в других, внимавших моим мудрым речам. Он не испугался. Ничто в них его даже не затронуло. И тем не менее его глаза вызвали во мне тревогу – с той самой минуты, когда в первый раз оценили меня. Слишком правдивыми, слишком ясными, слишком беззащитными они были. Ни один из его беспорядочных жестов не мог оберечь их. Мне померещилось, что я, да и любой другой, – могу окунуться в них и завладеть им, и чувство это внушило мне страх. Я испугался за свою безопасность.

И я вспомнил его досье. Столько безрассудств, поступков, равносильных самоуничтожению, и так мало благоразумия! Ужасная школьная биография. Попытки снискать хоть какие-то лавры с помощью бокса, в результате чего он попал в школьную больницу со сломанной челюстью. Исключение из школы за то, что был пьян, когда читал из Евангелия перед таинством святого причастия. «Так я ж не протрезвел со вчерашнего, сэр. Я не нарочно». Подвергнут телесному наказанию и исключен.

Как удобно было бы и для него, и для меня, пришло мне в голову, если бы я мог указать на какое-нибудь страшное преступление, мучающее его, на поступок, рожденный трусостью или нежеланием вмешаться. Нед показал мне всю его жизнь, все тайные ее закоулки, все-все: болезни, финансы, женщин, жен, детей. Но в конечном счете ничего, кроме мелочей. Ни большого взрыва, ни большого преступления. Вообще ничего большого – возможно, тут и крылось объяснение. Что, если он постоянно разбивался о мелкие рифы житейских неурядиц оттого лишь, что морские просторы оставались для него недоступны? Не умолял ли он своего Творца дать ему настоящее большое испытание или уж перестать допекать его? Был бы он столь опрометчив, если бы столкнулся с несравненно большим риском?

Затем внезапно, прежде, чем я осознаю это, наши роли меняются. Он, прищурившись, наклоняется надо мной. Команда все еще ждет в библиотеке, и я различаю звуки, свидетельствующие, что там начинают терять терпение. Передо мной на столе лежит документ. Но читает он не его, а меня.

– У вас есть какие-нибудь вопросы? – спрашиваю я, глядя на него снизу вверх и ощущая, какой он высокий. – Может, вы хотите что-нибудь узнать, прежде чем подпишете? – говорю я, все-таки из самозащиты пуская в ход мой особый голос.

Сначала он недоумевает, затем находит мои слова забавными:

– Зачем? Или у вас есть для меня еще какие-то ответы?

– Это же нечестно, – предупреждаю я его сурово. – Вам навязали важную секретную информацию. Не по вашей воле. Но вычеркнуть ее из памяти вы не можете. Вам известно достаточно, чтобы обречь на гибель мужчину, а может быть, и женщину. Это причисляет вас к определенной категории. И накладывает на вас обязательства, от которых вам никуда не уйти.

И, помилуй меня, господи, я снова думаю о Ханне. Он разбередил во мне всю связанную с ней боль, словно рана была совсем свежей.

Он пожимает плечами, сбрасывая с себя это бремя.

– Я ведь не знаю, что, собственно, я знаю, – говорит он.

В дверь стучат.

– Дело в том, что они, возможно, захотят сообщить вам еще что-то, – говорю я, вновь смягчаясь, стараясь, чтобы он понял, как близко к сердцу я принимаю его судьбу. – То, что вы уже знаете, возможно, лишь начало того, что вы, как им хотелось бы, должны для них выяснить.

Он подписывает. Не читая. Не клиент, а просто кошмар. Так он мог бы подмахнуть собственный смертный приговор – даже не поинтересовавшись, с полнейшим равнодушием. Они стучатся, а мне еще надо засвидетельствовать его подпись.

– Спасибо, – говорит он.

– За что?

Я убираю ручку. Попался, думаю я с ледяным торжеством, а Клайв и прочие строем входят в комнату. Скользкий субъект, но я добился, чтобы он подписал.

Но другой части моей души стыдно и почему-то тревожно. Словно я запалил костер в нашем лагере и неизвестно, куда распространится огонь и кто его погасит.

* * *

Единственное достоинство следующего действия – краткость. Мне было жаль Боба. Он не был ни двоедушным, ни тем более ханжой. Его было видно насквозь, но это еще не преступление, даже в мире секретных служб. Он был скроен скорее по мерке Неда, чем Клайва, и методы Службы были ему ближе, чем методы Лэнгли. Когда-то Лэнгли насчитывало много таких, как Боб, и от этого только выигрывало.

– Барли, а вы имеете хоть малейшее представление о сути материала, полученного от источника, которого вы называете Гёте? Представляете себе, так сказать, общий его смысл? – неловко спросил Боб, пуская в ход свою широкую улыбку.

Я вспомнил, что Джонни уже задавал похожий вопрос Ландау. И обжег пальцы.

– Откуда? – ответил Барли. – Я ведь этого материала вообще не видел. Вы же сами мне не дали.

– А вы совершенно уверены в том, что Гёте никак заранее вам не намекнул? Он ничего вам не шепнул, как автор – издателю, о том, что именно он, возможно, когда-нибудь вам передаст, если оба вы сдержите слово? Кое-что сверх того, о чем вы, по вашим словам, беседовали в Переделкине в общих чертах? То есть об оружии и несуществующих врагах?

– Я рассказал вам все, что помню, – сказал Барли, растерянно покачав головой.

Как и Джонни до него, Боб начал заглядывать в папку у себя на коленях. Но только чтобы скрыть собственную неловкость.

– Барли, во время своих шести поездок в Советский Союз за последние семь лет вы установили какие-нибудь контакты, пусть и мимолетные, с противниками войны, диссидентами или другими неформальными группами того же рода?

– А что, это преступление?

Вмешался Клайв:

– Будьте добры, отвечайте на вопрос.

Как ни странно, Барли послушался. Порой Клайв был так мелок, что задеть Барли не мог.

– Встречаешься с разными людьми, Боб. С джазистами, с редакторами, интеллектуалами, журналистами, художниками – так что вопрос бессмысленный. Извините.

– Тогда я сформулирую его по-другому: знакомы ли вы с какими-нибудь борцами за мир здесь, в Англии?

– Понятия не имею.

– Барли, знали ли вы, что два члена блюз-оркестра, в котором вы играли между семьдесят седьмым и восьмидесятым годами, принимали участие в кампании за ядерное разоружение и в некоторых других в том же духе?

Барли, казалось, был озадачен, но и чуть-чуть обрадован:

– Неужели? И как же их фамилии?

– А вас очень поразит, если я отвечу: Макси Бернс и Берт Уандерли?

Ко всеобщему удовольствию (если не считать Клайва), Барли разразился веселым смехом.

– О господи! Боб, да при чем тут борьба за мир? Макси был ярым коммунистом. Будь у него бомба, он бы взорвал парламент с обеими палатами. А Берт в это время нежно держал бы его за руку.

– Насколько я понимаю, они гомосексуалисты? – сказал Боб с улыбкой бывалого человека.

– И еще какие! – благодушно согласился Барли.

Тут Боб с явным облегчением закрыл свою папку и взглядом дал понять Клайву, что он кончил, и Нед предложил Барли выйти подышать воздухом. Уолтер направился к двери и приглашающим жестом распахнул ее. Видимо, он требовался Неду для контраста. По собственной инициативе он ни на что подобное не решился бы. Барли поколебался, затем схватил бутылку виски и сунул ее в один карман куртки, а стакан – в другой. (Подозреваю, он хотел нас шокировать.) Экипировавшись таким образом, он неторопливо последовал за ними, покинув нас троих в полном молчании.

– Вы ему задавали вопросы Рассела Шеритона? – спросил я Боба достаточно дружелюбным тоном.

– Рассел слишком высоко взлетел и теперь такими мелочами не занимается, Гарри, – ответил Боб с явной неприязнью. – До Рассела теперь рукой не достать.