Девяностые - Сенчин Роман Валерьевич. Страница 34
Часто теперь взглядывает Надя на себе в зеркало и будто отвечает на чей-то горький вопрос, отмахивается, вздыхает: «Да что уж теперь…»
Нахлынули на деревню бродяги. Неизвестно, кто они, откуда они приходили и куда девались. Вроде и похожи на цыган, но не цыгане. Беженцы, может, какие, из Средней Азии… Налетали как саранча, прихватывали что плохо лежит. Ходили они по улицам, черные, в грязных цветастых одеждах, стучали в калитки, просили подать еды. Предлагали в обмен или купить одежду.
– Девушка! Девушка! – звала худая женщина с ребенком в привязанном на груди платке, заглядывая в калитку, перекрывая сиплый лай пса. – Еда! Кушать! А?
Надя, отложив метлу (двор подметала), подошла.
– Картошка есть. Дать?
– Дай, дай! – закивала та, тыча ребенку и себе в рот указательным пальцем.
– Сейчас… Борь, поди сюда!
Со стороны хоздвора вышел сын, недовольный, что оторвали от дела.
– Чего?
– Борь, постой тут, я сейчас.
Она ушла в сени, набросала в пакет картошки, в целлофановый мешочек – немного творогу. Прихватила пару вчерашних сдобок. Вынесла.
– Вот, возьмите.
Женщина спрятала продукты в свою безразмерную сумку, достала оттуда белый комок, ловко развернула перед Надей, превратив комок в кофточку.
– Девушка! Недорого! Пять! – Растопырила пальцы – «пятьдесят тысяч», дескать.
– Нет-нет, не надо. Иди, милая…
– Шерсть! Для тебя шита! Три. Три! Возьми!
Надя и без ее слов видела, что кофточка добротная и ей в самый раз и что цену можно сбить тысяч до двадцати. Но мысль купить мелькнула и тут же погасла; тем более при сыне не хотелось торговаться и покупать явно ворованную, ношеную вещь.
– Возьми! Девушка! Два пять! – кричала беженка, а ребенок на ее груди равнодушно смотрел на Надю, привыкший в свои полтора годика к автобусам, деревням, рынкам, к кричащей матери, шумным ссорам, холоду, жаре…
– Иди. Дала что могла. Иди!
Надя захлопнула калитку, щелкнула задвижкой. Беженка крикнула что-то на своем языке и направилась к соседнему дому.
Пес, отлаявшись, потянулся, со скрипом зевнул, залез в будку.
– Ничё вроде кофта, – сказал Боря, – зря не купила.
– Да ну… Куда мне в ей…
Вечером пришел за молоком Сергей. Увидел он другую Надю – нет ее смеющихся глаз, быстрых и верных движений, будто вся бодрость и живость в ней высохли. Не смотрела она на Сергея, лицо осунулось и потемнело, вся она словно бы обмякла, стала меньше ростом.
– Надя, – осторожно, чувствуя и свою в этой перемене вину, начал Сергей, – что-то случилось?
– А что? – глаза ее на секунду блеснули в попытке показать, что все нормально, и тут же погасли, спрятались за морщинками век.
– Не знаю… Какая-то вы… усталая, скорбная…
Сергей почувствовал, что сказал не то, кашлянул.
– Будешь тут усталой, – отозвалась Надя, тяжело подняла бидон, стала наполнять банку.
– Может, что нужно помочь? Вы скажите… Я все равно без дела сейчас… не знаю, чем заняться…
– Да что тут помогать…
И Сергей закончил мысленно: «…тут работать надо».
Надя подала ему банку с традиционным: «Вот, пейте на здоровье». Он, кивнув, тоже традиционно ответил: «Спасибо». У двери замялся было, еще глянул на Надю, кашлянул, а потом медленно пошел через двор к калитке под ленивый собачий лай.
…Пытался было рисовать, но не получалось; всё сделанное за прошедшие две недели казалось отвратительным, лживым, поверхностным. Хотелось водки, тянуло к друзьям. Сидеть сутками, борясь со сном, говорить, смотреть их работы, заряжаться… И снова против воли всплывали другие мысли… Может быть, необходимо было сказать ей, именно сегодня необходимо?.. Может, она ждала его слов?.. Но как?.. И вообще, нужно ли?.. И ее дети… Он должен стать их отцом?.. К своему ребенку он ничего не чувствовал, а тут двое чужих, уже все понимающих, помнящих… Боре лет десять, кажется… Нет, всё это чепуха, просто надо делом заняться… Сергей хватал карандаш, но карандаш в руке не держался.
…В окно осторожно, коротко стукнули. Он вскочил, отогнул одеяло-штору, увидел на стекле отражение своего перепуганного, заросшего бородой лица. Побежал в ограду. Отодвинул слегу, открыл калитку.
– Забыла совсем… извините. Пасха же завтра, – бормотала Надя, протягивая миску с яйцами. – Завтра с утра… я вот накрасила и забыла отдать… хотела еще… и забыла.
Сергей обхватил ее, сильно и жадно, словно разрушил ту стену, возле которой крадучись ходил последние дни, крепко прижал к себе. Стал целовать. Она молчала, не отвечая на его поцелуи, но и не отстраняясь, лишь зажмурила глаза, чуть приподняла лицо; в напряженной руке держала миску, стараясь ее не опрокинуть…
И что теперь? Убежала, шепча о детях: вдруг проснутся, а ее нет, испугаются, начнут искать… В темноте одевалась, бормотала невнятное… Сергей лежал на кровати, молчал, смотрел, как она путается в одежде, вдыхал приторный, сытный запах ее пота. Искал, что бы ответить – и не находил.
Что теперь? Ни он, ни она не почувствовали облегчения, обрушив стену, соединясь. Наоборот, стало тяжелее – будто стена эта, рухнув, придавила их, и нужно выбираться из-под обломков, расчищать, искать дорогу дальше…
Вот оделась, присела на край кровати, сетка раздражающе скрипнула. При слабом ночном свете лицо ее казалось красивее, глаза блестели, словно были сырые, губы подрагивали, пытались изобразить улыбку.
– Надя, – произнес Сергей, не зная, что сказать дальше; она приложила к его рту ладонь.
– Не надо… Всё хорошо… До завтра…
До открытия выставки оставалась неделя, нужно было срочно заканчивать картины.
Сергей решил выставить тот пейзаж с человеком на поле; ивы за клубом; вид со своего огорода – сосновый бор вдалеке, справа деревня, слева прозрачная березовая роща, а по центру – белое пятно замерзшего пруда как последний след отступившей зимы. Четвертая вещь – портрет Нади… Он давно делал зарисовки ее лица, но просить позировать не решался и теперь тоже не станет просить, да ей и некогда сидеть по несколько часов; этот портрет должен быть по памяти.
Рано утром пришел Филипьев.
– Тут пахать предложили. Как, будешь?
– Да, да.
– Ну, я тогда там открою, пускай заезжат.
Сергей надел штормовку, на улице еще прохладно, солнце только выползло из-за сопок. В огород, через проем легко снимаемых жердин, въезжал «Беларус», колеса глубоко вминались в сыроватую землю…
– За бутылку пашут? – уточнил Сергей у соседа.
– Ага. Можно деньгами.
– Тогда деньгами. Водки нет…
– Ну и ничё. Пасха сёдни, а у людей и выпить не на что… Вот и, – Филипьев кивнул на трактор, – зарабатывают.
Плуг медленно опустился. Из трубы вылетела струя черного дыма, «Беларус» зарычал, будто пугая землю, собирая силы для борьбы с ней, и рванулся вперед. Передние колеса приподнялись на мгновение, а потом еще глубже увязли, и трактор с усилием потащился по огороду. Из-под плуга длинно и ровно отваливалась полоса почвы. Разбросанный навоз терялся, растворялся в пахоте.
– Василий Егорович, я насчет картошки поговорить хотел, – глядя в сторону трактора, начал Сергей. – У меня с деньгами сейчас не очень… Может, в долг дадите мешка три, а осенью я верну с урожая…
Филипьев подумал, пожевал губами, согласился:
– Ну давай… и мелкая еще кака будет, отдашь… для свиней.
– Хорошо.
Закурили, следили за вспашкой.
– Но ты садить-то не торопись, – посоветовал сосед. – Еще заморозки могут ударить и в начале мая даже. Потом уж, числах в десятых. До октября, если бог даст, нарастет.
– Ясно… Пойду деньги возьму. Заканчивают уже, кажется.
– Давай-давай…
Весь день Сергей пытался работать над картинами. Делал мазок-другой, откладывал кисть, закуривал, ходил из угла в угол. Возвращался к холсту, долго смотрел на него и не мог продолжить. Голова то и дело переключалась на другое. Тянуло взять и побежать через улицу к Наде, привести сюда, снова ее почувствовать. Прошлый вечер представлялся нехорошим, жутковатым и все же с нетерпением вновь ожидаемым сном… Сергей косился в окно, где так медленно, трудно темнело. И его пугало и радовало, что Надя, один раз сорвавшись, а теперь одумавшись, остыв, не придет больше.