Тюрьма - Светов Феликс. Страница 28

Но на самом деле, Серега был не так прост. Работал он сторожем на каком-то заводе и прислуживал в старообрядческой церкви — убирал, читал, алтарничал, хотел стать священником, но батюшка не благословил. «А икрой спекулировать благословил?» — спросил я. «А что икра,— сказал Серега,— в Ростове есть, а у нас нет, кто не хочет покупать, пусть сам едет, они мне спасибо говорят за десять рублей, только давай.» — «Так он знал, твой батюшка, куда ты едешь,— не отставал я, каково ему теперь, когда ты в тюрьме?» —«А он тут причем? Нормальный бизнес,— сказал Серега,— надо не в тюрьму сажать за это, а чтоб жрать было чего, надо хлеб сеять да не гноить, свиней держать и рыбу ловить. А у нас семьдесят лет за слекулянтами охота, будто оттого, что они план по спекулянтам выполнят, у них чего вырастет».— «Это называется политэкономия»,— сказал Пахом и поглядел на меня. Я промолчал. Нет, Серега совсем не прост. Не то чтобы его простодушие было маской, но он знал ему цену и пользовался им прямо артистично. Такая домашность была в его открытой улыбке, нижегородском говорке, в безотказной и неназойливой услужливости без тени заискивания. Первым делом Серега добела отскоблил стол — дубок, отдраил сортир и раковину, и все это, не переставая сыпать истории, в которых сам он неизменно оказывался в дураках. Полная неожиданность для камеры.

Мне было любопытно, как сложатся у него отношения с Борей. И тут я опять ошибся. Боря в него прямо вцепился, мне показалось, он даже про меня забыл, первые дни не отпускал Серегу гулять, учил как вести себя со следователем — отказаться от первых показаний: «Скажешь, заставили, запугали, запутали!» — «Так и было», — улыбался Серега. «И на суде вали на ментов, на следака,— говорил Боря, — они сами, мол, сочинили. А ездил в Ростов, потому в Горьком жрать нечего, семья большая, сто килограммов вам как раз на пост хватит, в церкви бесплатно раздаешь. И сестру отмазывай, она, говори, родных в Ростове навещала, к врачам ездила, придумаешь. Если вас двое — это группа, больше тянет, а у сестры дети, или ты ее посадить хочешь?..» Боря вдалбливал Сереге свою версию, и хотя была она шита белыми нитками, стоять надо было на ней и ни на какие уговоры-угрозы не поддаваться. «Другого выхода у тебя нет,— говорил Боря,— схватишь вторую часть: многократное, групповое…» Боря горячился и поглядывал на меня и Пахома.

Но меня Серега Шамов интересовал с другой стороны: я первый раз видел живого страообрядца — не из книжки, не по рассказам, современного парня да еще в такой крайней ситуации. «Вот это верующий человек,— говорил Боря, явно в укор мне,— ему везде хорошо». Серега был совершенно спокоен, весел, ровен, будто и не занимало его как у него сложится — как Бог даст, и это было настолько непохоже на остальныхпрочих, стоило задуматься. Все, кого я видел до сих пор, гнали — кто откровенно, не пытаясь скрыть от окружающих, кто надрывнобеззаботно, пряча от себя ужас перед будущим. Серега ни о чем таком не говорил и, казалось, не думал, хотя явно не был человеком легкомысленным. Он крепко спал, с аппетитом съедал все, что ему давали, наводил чистоту в камере, не щадя себя, потешал нас байками, а перед сном, забравшись наверх, подолгу молился. Он внимательно глянул на меня, когда я перекрестился перед едой, перекрестился двумя перстами, но это был единственный раз, больше он на виду не крестился и всегда уединялся для молитвы. Мне показалось, он не хочет молиться вместе со мной. Однажды Боре удалось втравить нас в дискуссию — «како веруеши»: (Серега был по-сектантски непримирим, говорил о Православии с презрением, насмешкой — «обливанцы», прочитал длинную поэму об Аввакуме, а на мои слова о Серафиме Саровском пожал плечами: «Нет такого». Меня поразило, что такой укорененный, церковный человек, не знает Ветхого Завета, духовный смысл Евангелия для него как бы не существовал, хотя тексты он знал наизусть. Мертвая, замкнутая в себе безысходность веры, как бы изолированная от жизни и никак ее не оплодотворяющая. Вера сама по себе, а жизнь сама по себе. Голая традиция, обряд, буква. И одновременно такая органика внутреннего состояния, словно бы никак не зависящая от внешних обстоятельств. Было о чем подумать. Ко мне он приглядывался, думаю, не верил или не мог понять, хотя порой казалось, мы без слов понимаем друг друга и есть нечто внятное только нам двоим в камере. Я был очень рад его появлению, стены как бы раздвинулись, а у меня имелся к нему интерес и вполне корыстный: я надеялся, он запишет мне молитвы, псалмы, кроме «Отче наш» и «Верую» я не знал ничего.

— …собрался я помирать,— начал Серега, — простыл на трудовой вахте, прохватило на проходной, сквозняк, комсомольцы шастают туда-сюда, хотел замок повесить, чтоб не ходили — недовольны, им надо план выполнять, а я стой на ветру.

— Тяжелая твоя болезнь, — говорит Боря.

— А как думаешь? Сорок температура, ни охнуть, ни вздохнуть и сон привиделся — поганое мясо, тухлое. Положили в больницу, а мне еще хуже. Пусть, говорю, сестра придет. Приходит. Ой, говорит, мой Феденька по тебе так скучает, переживает!.. А Феденька — племяш, стервец набалованный, пакости мне строит, себе на беду выучил его стрелять из рогатки, пусть, думаю, мальчик резвится. Я из дома, а он железками по моим иконам, всем глаза повышибал. Отодрал конечно. Сестрин муж на меня с кулаками. Я ему говорю: если из вас кто еще хоть раз войдет ко мне в комнату, выкину из квартиры —с вещами и с племянником. Я в квартире старший. Утихли.

— Большой ты христианин,— говорит Пахом.

— Без строгости нельзя — Серега качает голыми пятками,— это первое дело. Повесил замок, а он, стервец, что придумал — из горшка под дверь льет.

— Талантливый ребенок,— говорит Боря‚— любит тебя.

— Смекалистый. А тут, скучает! Ишь, думаю, учуяли, чем пахнет. Я ей говорю: помираю, сестра, хочу оставить деньги, зачем они мне — гроб обклеивать, сгниют. Спасибо, говорит, мы их уже нашли. Где нашли? Федька, мол, под матрасом нашел. Я ж ему не велел в комнату заходить? Так ты, говорит, помирать собрался, все равно в комнату вносить. Ладно, думаю, вон вы как со мной, а сам говорю: ты эти деньги мне завтра принеси, они на текущие расходы, а настоящие деньги… И тут мне так стало денег жалко, в глазах потемнело. Она надо мной наклонилась, решила — конец: «Где, — спрашивает, — деньги?» Глаза у нее сонные-сонные, я другой раз толкну в бок — чего, мол, спишь? А тут из глаз огонь. Э, думаю,— а вдруг не помру? Ладно, говорю, приходи завтра, до утра продержусь. Может, помрешь, говорит, рассказывай сегодня, завтра мне некогда, на базар идти. Твоя печаль, говорю, найду кому отдать, а может, и там деньги нужны — кто знает?.. На другой день просыпаюсь — ничего не болит, дышу, прошелся по палате, подошел к окну — бежит моя сеструха, торопится. Живой! — кричит, — успела, давай рассказывай — где? — и глаза горят, как вчера. А зачем я тебе буду рассказывать, если я живой, они, мол, мне самому пригодятся. Что думаете? Плюнула — и в дверь. Очень на меня обозлилась.

— Где ж у тебя деньги? — говорит Боря.

— В деревне, у бабки. Сто лет будут искать, пусть из Москвы приезжают с собаками, хотя бы этого взяли, как его?..

— Штирлица,— говорит Гриша.

— Да хотя бы и Штирлица. Не видать им моих денег.

— А батюшка знает? — спрашивает Боря.— Не мог же ты от него скрыть — на исповеди?

— Я не перед батюшкой, перед Богом исповедуюсь,— говорит Серега.— Богу про это говорить лишнее. Он и без того знает.

— Хитер! — говорит Андрюха. — А из-под матраса отдала?..

— Что-то, мужики, хлеб запаздывает,— перебивает Пахом, — рано встали? Включили б радио. Давай, Серега, у тебя получается.

Серега лезет на умывальник, крутит, забулькало — и хлынула музыка: густая, мрачная, за душу хватает.

— Что это они? А где «Зарядка», «Пионерская зорька»?..

— «Последние известия» должны быть…

А музыка гуще, страшней: Шуберт, Чайковский, Шопен…

— Братцы, — говорит Пахом,— не иначе, покойник…

Боря стучит кулаком в кормушку. Открывается.