Тюрьма - Светов Феликс. Страница 56

Теперь я понимаю, научился, четыре месяца в тюрьме не прошли даром, стоят нескольких лет на воле… Каких лет — десятилетий! Чему же я научился? — думаю я. Всего лишь тому, что человек говорит одно, думает другое, а поступает совсем иначе, что порой нет в его поступках ни логики, ни здравого смысла. или его странная логика и якобы здравый смысл противоречат моим о них представлениям? Но в таком случае, надо бы говорить не о ком-то, а всего лишь обо мне, оказавшемся неспособным вместить чужую логику?.. Едва ли чтоб сформулировать такого рода банальность следовало платить столь высокую цену — тюрьма слишком дорогое удовольствие.

Что же произошло со мной за эти месяцы?..— думаю я. Тюрьма сломала стереотип сознания, складывавшийся всю мою предыдушую жизнь, или, говоря проще — мои представления о том, что хорошо, а что плохо. Все мои представления о жизни — социальные, профессиональные, нравственные — да, и нравственные! — разлетелись, их не собрать, они не нужны здесь, оказались лишними, пустыми… Но значит, они вообще не были нужны, потому что не имели никакого отноше ния к живой жизни, а служили для организации внутреннего ли внешнего, но благополучия. Комфорта — поправляю я себя жестко. Чтобы так или иначе организовать свой комфорт, я огородился частоколом слов и понятий — приличных, красивых… Ну а как же с нравственностью, я, все-таки, держусь, не захлебнулся, никого не предал, а вокруг… Господи, думаю я, что мне известно о ком-то, разве мне была хоть однажды предложена настоящая, высокая ситуация, в которой мне пришлось бы не на словах доказать, что я хоть что-то стою; разве Господь не огородил меня, не отводит удар за ударом, разве хоть что-то мое есть в том, что я еще не размазан по стене… О себе я кое-что понял, цену знаю и жаркий пот стыда заливает меня всякий раз, когда вспоминаю себя в том или другом случае. Об этом я не хочу, сейчас не могу, прости меня, Господи, я еще не готов…

Человек, совершивший уголовное преступление — преступник, думаю я. Об этом свидетельствует не только закон и не просто закон, но весь комплекс морально-нравственных представлений о жизни, они и сделали меня тем, кем я был. Какимто образом я это узнал, усвоил, воспитал в себе, это вошло в мою жизнь и… И стало тем самым частоколом, которым я себя огородил… А человек, уголовного преступления не совершивший —не преступник?.. Простая мысль, элементарная логика, но она и лежала в основании нравственного фундамента моей предыдущей жизни, была частоколом, за ним всегда было тепло и уютно, комфортно… А солгать, думаю я, лежа на шконке и глядя на омерзительную камеру, светящуюся сейчас багрово-оранжевым сиянием… А прелюбодействовать, а не возлюбить ближнего, как самого себя, а не возлюбить Бога всем сердцем, всем помышлением?.. А не посетить узника в тюрьме, больного — в больнице, а не накормить голодного?.. Евангельский императив, представлявшийся в вольной жизни литературно-мифологическим, а отрицание его или его необязательность, никак не преступным, обрел в тюрьме живую, единственно возможную реальность… А ведь это полное изменение сознания — его сокрушение!.. Сколько я говорил об этом, недавно, болтал… На спецу, когда объяснял и что-то внушал… Кому внушал, кому объяснял?.. Мне было хорошо, вспоминаю я, мне было слишком легко, меня раздражали, выводили из себя болты, вмятые в железную дверь, и я рассуждал, рассуждал, радуясь так легко доставшейся мне, вычитанной премудрости, ничего об этом не зная…

Человек внутренне сопротивляется такому слому сознания, думаю я, изменению предшествующего опыта, всего своего состава. Но в тюрьме — не может иначе. И если будет к себе внимательным, поймет, что весь его предыдущий социально-психологический опыт — исчез, испарился. Его самого нет, а потому и прежний опыт не нужен. Даже если не поймет, не осознает и внутренне будет продолжать сопротивляться… У него больше ничего нет. Нет ни положения, ни наработанного авторитета, ему не нужно образование, у него нет семьи, дома, ничего из того, что он собирал, копил, складывал, кирпичик к кирпичику всю свою жизнь. Богу было не просто пробиться к человеку сквозь наглухо запертые двери его жилища, коснуться души, загроможденной собранным за десятилетия богатством. Чем бы оно ни было — интерьером или, так называемыми, «духовными ценностями», удачами или горестями. Там гулял только дьявол, думаю я, ему все просто, он не заблудится в интерьере, найдет скважину, щель, лазейку — да просто позвонит в дверь и она для него широко распахнется…

Вот что такое тюрьма, думаю я. Не смрад и решка, не железная дверь с вбитыми, вмятыми в нее болтами с их омерзительной геометрией. В тюрьме человек открыт Богу… И дьяволу, думаю я, разумеется, и дьяволу, ему человек открыт всегда. Но в тюрьме бой честный, открытый, ничто не мешает и ни за что не спрячешься. Человек стоит в тюрьме ровно столько, сколько он стоит. Ничто не мешает выбору, он более жесток, но и более прям.

Вот они передо мной — мои сожители, освещенные сейчас фантастическим багрово-оранжевым светом, такие, как есть — чем они защищены от дьявола, что в них открыто Богу?..

«Ты не хочешь о бабах, —сказал мне Ян,— тебе надо человека, зачем? Я не встречал, чтоб не хотели. Знаешь почему?.. Я просто скажу. Нет ничего слаще, веселей и — чтоб голова плыла, обо всем позабыть и себя… позабыть. Она и от водки плывет, но там химия, травишь себя и самому с собой скучно. А тут алхимия, игра… А ведь она, стерва, знает, что игра, знает, что я выиграю, но ей, может, и нужен проигрыш, да и как отличить, кто что выиграл. а что проиграл? Мне одно надо, а ей чтоб одно к одному. Но это не мои проблемы — мы ни о чем не договаривались, какие ко мне претензии? С бабой дружбы, как с мужиком, быть не может, тебе надо ее обмануть, даже когда она сама хочет и ждет, чтоб ее обманули. Она всегда играет, врет, она не так сделана, но в том и алхимия, а если мы бы ли б из одного теста — зачем она? Я понятно говорю?»

«Понятно. А когда вспоминаешь здесь — тоже радуешься?»

«Как тебе сказать… Зачем вспоминать, кабы выпустили… Есть такие, был у нас, любил рассказывать, как жрал да чего заказывал: соусы, подливки, пока его один нервный не сунул носом в парашу… Не в том дело.. Я только раз накололся, последний, между прочим, забыл детское правило: не… где живешь, и не живи, где… Или работаешь. Один хрен. У нас была баба в министерстве, наша начальница… В Москве пятнадцать фабрик вторсырья, а она над нами, начальник управления. Хорошая баба, на все согласная, лихая. Мы с ней и в Ленинград на уикенд, и на юг, вроде, в командировку… Но свое дело знала, в смысле производства. Вызовет на ковер, кулачком по столу — что ты! Брала со всех, с каждого директора. Но это нормально, не для себя одной, сколько их там с ложкой, это нас по Москве всего пятнадцать директоров… Государственное дело. Но она, дура, брать-то брала… И с меня, не сомневайся, хотя мы лазили по таким хатам, притонам, любила, чтоб с говнецом. И это дело тоже любила… Положение, сам понимаешь, щекотливое, если с меня не брать — она, выходит, мне деньги платит, и большие, а я с бабами в финансовых отношениях не состоял — им не платил, и с них не брал. Но она, дура, что учудила: вела список! Привыкла к их поганой бюрократии. Ее и взяли со списочком. Сдал ли кто или случайность — какой мне хрен? Нас всех потащили, как сусликов. На Петровку. Там разговор короткий: где, когда, сколько — и в зубы. Но не могу я подтвердить. Спал с бабой и на нее… Хотя чую, все знает. А может на понт берет, у них свои фокусы? Мне в голову не залетело, мало, что у него в столе тот списочек, она ему все выложила, подтвердила — всех сдала! И меня, как и всех. Мы с ней год, больше, на таких качелях, дух захватывало… Следователь глядит на меня, вытаскивает список из стола — на, мол, кушай. Я и тут молчу. Баба есть баба, думаю, какие у нее мозги, хоть и в министерстве, но чтоб подтвердила, быть того не может!.. Дурак ты, говорит следователь, нам и без твоих показаний все известно, она все картинки нарисовала, но если б ты чистосердечно подтвердил, я б тебя выпустил, гуляй до суда и на суде б учли помощь следствию, а так я тебя зарою. И зарыл.» «И Наумыч через нее?»