Тюрьма - Светов Феликс. Страница 73

— Что «пока»? — спросил Гриша.

— Не знаю, не могу я об этом говорить…

Через день Гришу повели в суд. Странно он ушел, так не бывает: взял тетрадочку и шагнул за дверь. «По­пробую без вещей…» — шепнул он мне. Вертухай не сказал ни слова. Значит, вернется. В любом случае вернется. Странно это было, но, по всей вероятности, и в такой странности идея — держать нас вместе и после суда, если не расстрел, вернут в камеру, он будет писать кассацию, ждать ответа два-три месяца, не меньше. Какая-то их хитрость. Но что могло быть луч­ше нашего положения? Остаться в такой камере вдво­ем еще два-три месяца!

Непостижимо было и то, что когда за Гришей закрылась дверь, меня оставили одного. Я тихонько ле­жал на шконке, читал, не понимая ни одного слова, ку­рил, а когда стукнула кормушка и мне принесли пере­дачу… Первый раз за все эти месяцы я рассматривалкаждый предмет, принюхивался, узнавал и, мне пока­залось, что-то понял. Потом развернул новенькую тело­грейку и увидел вышитые на внутренних карманах кресты… И рюкзак мне подогнали — новый, с обре­занными ремнями. Я тут же попросил иголку и принял­ся шить, сверяя с рюкзаком Гриши… Может, Господь подарил передышку?

Гриша вернулся поздно. Я успел много: пришил лямки к рюкзаку, гулял в одиночестве посреди розова­тых камней на крыше, одного меня водили в баню — душевые номера на первом этаже, горячей воды — залейся. Только пива не дали и махровых простынь.Удивляться мне надоело, а пугаться не хотелось. По­шли они со своей хитростью!..

— Давай к столу, — сказал я и вывалил свою пере­дачу.

— Завтра, — сказал Гриша, — все завтра. И речь прокурора, и адвокат, и мое последнее слово. И приговор. Я и завтра не возьму вещи. Попробую. Они долж­ны знать — понимаешь? Заранее. Если расстрел… Если прокурор попросит… Даже если приговора еще не бу­дет, меня сюда не вернут, наручники и… Придут за ве­щами, ты поймешь…

— Поешь, можешь не рассказывать.

— Одного везли… — он взял сигарету, зажег спичку и положил сигарету обратно.

— Одного в пустом ворон­ке, а рядом набили, как сельдей, в другую машину.А меня как короля. И конвой, когда туда ехали, со мной по-хорошему, клетку не запирали, угощали сига­ретами, байки травили, Москву показывали… Застрева­ли на каждом перекрестке, народищу! Конвой только на девок глядит, говорят, теперь голые ходят, под пла­тьем ничего… Это когда туда. А когда обратно… Когда в зале наслушались — обвинительное и… все осталь­ное… Я думал, они меня пришибут. Когда обратно везли.

— Что «остальное»?

— Я не мог глядеть на мать. Она вошла, а я говорю судье: «Пусть она уйдет, я не буду при ней.» Она ушла, я сел и… понимаешь, не могу голову поднять. Судья спрашивает, прокурор спрашивает, адвокат подсказыва­ет, я стою, а…

— Кто еще там был?

— Три девочки с матерями. Остальные не пришли.Повезло, сказала адвокатша, лето, каникулы — на даче, в лагерях… И еще наш комсорг из института. Требовал расстрелять и чтоб суда не было — не надо говорит, все ясно. Судья на него рявкнула, оборвала. Представля­ешь, Серый, — адвокат баба, прокурор баба и судья —баба! Я своим ушам не верю — судья за меня! Или я что-то не понял? Когда стала меня спрашивать, кон­кретно, тут я на нее поглядел. Она меня спрашивает, а я — молчу. Я только фамилию назвал, год рождения, а так — молчу. Что я могу сказать, Вадим? Ты поду­май — что я им скажу? Судье и… Я даже тебе не могу… Нет, тебе я скажу, я давно хотел, не получалось. Тебе обязательно, ты поймешь… Этого нельзя говорить…— сказал он шепотом и поглядел на меня.

— Что, Гриша? — спросил я.

— Помнишь наш первый разговор? Ты пришел в ка­меру и тебя положили рядом со мной возле сортира? Другого места внизу не было — помнишь?

— Помню.

— Я тогда отмахнулся, я об этом и думать не хо­тел, не то чтоб разговаривать. У меня все силы уходи­ли, чтоб их не слышать — ни Борю, никого. Но ведь так все время, все месяцы, с первого дня!.. Я дураком был, меня спрашивали и я рассказывал. А они — рас­стрелять, «зеленка», мы бы сами!.. Я не хотел показать, что боюсь. И не боялся. Перестал бояться. Страшней, чем было на Петровке, когда привезли… Такого уже не будет. Остальное мелочь. А тут… День за днем, месяц за месяцем… Потом ты пришел. Я на тебя глядел, слу­шал… Помнишь, ты перекрестился, когда первый раз сел за стол?

— Да, — сказал я.

— А когда ты ушел, я с Серегой разговаривал, ста­ровером. И я понял… Ты не думай, я крещеный, меня отец крестил. Он давно не живет с матерью, они разо­шлись, мне пять лет. Потом отец стал брать с собой летом в отпуск. Он… веселый мужик. Один раз были мы в Карелии, там брошеные деревни, пустые разграб­ленные церкви… Один раз пристал к нам дед с боро­дой, священник. Кто он, чего там оказался — откуда мне знать, наверно, лет десять было. Только помню, они с отцом ночью пили, разговаривали, а утром отец гово­рит: тебя, мол, крестить надо. А зачем? Всякое может быть, а если ты будешь крещеный, нам всем легче. Я не понял и сейчас, наверно, не пойму. Но что он ме­ня крестил, тот дед с бородой, помню, и крестик пове­сил, я его выбросил, когда надел пионерский галстук. В старой церкви — только стены, на одной висела ико­на, обсыпанная. Знаешь, когда обсыпаются?

— Где это было? — спросил я.

— Не помню, где-то в Карелии. И вот ты послушай, я давно знаю, заметил… Помнишь, Артур говорил, что ему скучно, он оттого и бесится, бегает, в тюрьму залезает. И Боря об этом, и многие тут. Скучно им. Ты обратил внимание?

— Обратил, — сказал я.

— А ты понимаешь что это ?

— Может быть, — сказал я.

— Когда тебя… толкает…

— Что толкает?

Мы сидели на шконках, между нами дубок, за ок­ном стемнело, дневной жар уходил в открытое окно сквозь решку, сквозь почти сплошные «реснички». Гри­ша первый раз прикурил и теперь дымил непрерывно.

— Мы жили в коммуналке, — говорил Гриша, — я нагляделся на баб… Хотя ничего особенного, коммунал как коммунал, старый дом на Сретенке. Зайдешь к ко­му в комнату… Да не в том дело, что барахла много, а как они живут! И скандалы, и чему радуются, и блядство — скучно! И разговоры, разговоры — на кухне, по телефону под дверью. Мне все было скучно — и в школе, и в институте… Я жить хотел, понимаешь?.. И у отца, когда он брал меня с собой в отпуск, и у ко­стра — песни, разговоры, с бабами по кустам… Не мог я, понимаешь, Вадим?

— Понимаю, — сказал я, — только ты не договари­ваешь.

— Я хотел жить не так, как они живут, а как — я и сам не знал. И себя не знал…

Он замолчал, будто поперхнулся.

— Ты чего, Гриша? — спросил я.

— Да ничего! Не верю я, что болен, и врачи врут. Читал я их книги, все понял, там и понимать нечего. Может, я хотел того же, что Артур, а смелости не было, силы не было. Но, знаешь, я думаю, и он того не хочет, это… не он, понимаешь?

— Нет, — сказал я, — теперь я тебя не понимаю.

— Я никому не говорил, а тебе скажу, — Гриша был бледен до синевы. — Давно хотел, а… не мог. Когда я ходил на свои… прогулки, ждал у лифта и… Когда они подходили — в фартучках, с бантами, глядели на ме­ня, а я открывал лифт и… Понимаешь, в чем тут дело?..

Я молчал.

— Ты меня поймешь, я знаю, я никого не могу оби­деть, у меня не получится, если и захочу, нет у меня на то никаких… Это был не я, понимаешь? Не я. Я не знаю кто это был и почему я им оказался, но знаю точ­но и если бы можно было доказать и объяснить — я бы доказал и объяснил. Это был не я, ты слышишь?

— Слышу, — сказал я, — я тебя понял.

— Ты и не мог не понять. Но разве я могу сказать об этом судье? Или девчонкам, их матерям, комсоргу, которому надо меня расстрелять, конвою — они меня затоптать готовы! Даже адвокату — один на один? Да и зачем говорить, разве дело в том какой будет приго­вор?

— Тебя надо было остановить, — сказал я. — Не знаю, каким образом, но… Вот тебя и остановили.

— Боря считает, что меня надо было убить. И он бы меня убил, если б ему не обещали, что он будет тормозиться до лета в тюрьме. Видишь, как все просто?