Книга стыда. Стыд в истории литературы - Мартен Жан-Пьер. Страница 40

Но молодого человека, ступающего на литературный путь, поджидает и множество других испытаний. Все еще живя в доме, где прошло его детство, он чувствует себя скованным. Семейная среда, как и общество в целом, оказывает на него подспудное ежедневное давление, внушая ему, что он должен стать полезным и удовлетворить клановые амбиции. Его настоящее зависит от взгляда других. Маловероятно, что в будущем ему суждено войти в историю. Его желание писать, таким образом, стиснуто в тисках двойной преемственности. С одной стороны, недоступная и давящая воображаемая родня, состоящая из великих предшественников, с другой — сдерживающая порывы группа настоящих родственников, сила домашнего очага, толкающая к экономически выгодному будущему. Сопротивление писательскому призванию с двух сторон, со стороны семьи и со стороны общества, — старая история. Под таким давлением занятия литературой стали требовать подвижничества и приняли монашеский оборот. Марк Фумароли показывает, что Боккаччо, Петрарка, Расин и Вольтер больше других вынуждены были сопротивляться неодобрению близких. Отец — купец или нотариус — неодобрительно смотрел на сына, выбравшего литературную карьеру. Но если не отождествлять писательское призвание и тиражи опубликованных книг, можно ли сказать, что в наши дни что-то изменилось?

* * *

Вы хотите быть писателем? Возможно, ваша мать похожа на мать Ромена Гари, Нину Кацев, и она говорила вам с самого детства: надо писать. А потом, продолжая жить в вашем голосе, стала писателем через вас. Тогда вам бы угрожал прежде всего стыд не выполнить материнскую волю. Так было и с маленькой Наташей, будущей Натали Саррот: именно с подачи матери (тоже писателя, и подававшего некоторые надежды) она показала «господину» тетрадку, в которой писала красными чернилами корявые буквы своих первых литературных опытов. «Прежде чем браться писать роман, нужно научиться правописанию», — услышала она в ответ. Впоследствии она объясняла свой поздний приход в литературу этой «детской травмой». В некотором смысле любой литературный опыт, независимо от того, осуждают его или одобряют, поначалу является орфографической ошибкой, конфликтом с упорядоченным миром труда.

Случаи, когда окружение препятствует писателю, встречаются, по-видимому, чаще. Дюрас, или скорее Маргерит Донадьё, было пятнадцать с половиной лет. Она сказала своей матери, что хочет писать книги, романы. Нет, ответила ей мать, не думай больше об этом, нужно пройти конкурс на преподавателя математики. «Она против, это недостойно, это не работа — позже она мне скажет: ребяческое стремление».

Чаще всего ваше окружение — среда, клан, племя, братство, отцы, матери, души ваших предков, наследники производителей, союз сыновей чьих-то сыновей — все они достаточно твердо, хотя и без единого слова, говорят вам: ты не будешь писать. Наряду с вашим собственным «я», внутри вас — вот еще одно мысленное препятствие — сидит ваш ближний, к которому вы не хотите быть близки, главный носитель тайной цензуры, осуществляемой общественными установлениями над литературным свободомыслием: подчиняющаяся высшим авторитетам семья.

Чаще всего, за исключением случаев нескольких писателей по призванию, выросших в художественной среде или при такой матери, как Нина Кацев, окружение писателя достаточно враждебно относится к желаниям, которые противоречат социальным установкам этого окружения. Чаще всего оно стремится отвратить вас от искусства в целом (поскольку в лоне обыкновенной семьи любой подающий надежды человек искусства, в сущности за редким исключением, есть потенциальный неудачник, паразит, препятствующий смелому будущему), и от литературы в частности (поскольку писатель, веще большей степени, чем представитель другой творческой профессии, способен раскрывать тайное). Адзуса, отец Мисимы, утверждал, что заставил своего сына пообещать, что он больше не будет писать: «Мой сын, отложи пока что литературу, и раз тебе повезло иметь хорошие мозги, воспользуйся ими и займись вещами, которые тебе пригодятся в жизни: физикой, механикой или химией». Но поскольку сын продолжал писать по ночам, до рассвета, то Адзуса, когда мог, заходил в его комнату и рвал рукописи.

Для подчиняющейся авторитетам семьи писатель означает угрозу скандала. Это так. Семья постоянно настороже. Она защищает себя. Подающий надежды писатель — это троянский конь среди мирного очага. Не бросит ли он вызов самым истокам, не выставит ли на всеобщее обозрение то, что клан на протяжении веков пытался скрыть? Это нужно подавить, задушить в зародыше.

Ребенок, со своей стороны, тоже беспокоится. Что подумает отец, спрашивает он себя, что подумают мать, сестры, братья, семья о том, что я сочиняю? Те слова, которые я пишу, — не направлены ли они как раз против них, против их влияния? Дам ли я им это прочитать? Не набросятся ли они на меня, к своему стыду, да и к моему стыду тоже? И тогда меня еще больше, чем когда-либо, станут отвергать, отталкивать, при том что я, напротив, и, по-видимому, в первую очередь хотел их признания? Ему придется, ценой некоторой отчужденности, отвоевывать себе независимость. Но вместо того чтобы отвернуться от родственников, он, во всей своей наивности, пойдет прямо навстречу гибели: он хотел бы, чтобы его любили за его предательство.

* * *

Какое простодушие думать, что можно безнаказанно показывать свои первые литературные опыты близким! И сколько понадобилось времени Кафке, чтобы убедиться в непреодолимости стены, которую его сочинения возвели между ним и его отцом! О, эта стена, которую он построил как раз для того, чтобы выдержать удушающее отцовское воздействие: «Меня подавляла сама Твоя телесность, — пишет он в „Письме отцу“. — Моя самооценка больше зависела от Тебя, чем от чего бы то ни было другого, например от внешнего успеха»[88]. К большому удивлению своего друга Макса Брода (считавшего независимость духа и творчества благоприобретенными качествами и находившего, что Кафка сам обрисовывал «совершенно обескураживающий образ своей личности»), он хотел назвать все свое творчество «попыткой ускользнуть из сферы отцовского».

Подобная попытка наталкивается на непреодолимые препятствия. Для Амоса Оза ускользнуть из сферы отцовского прежде всего означало, наоборот, избегнуть книг. Еще в подростковом возрасте его скрытое литературное призвание вступало в противоречие одновременно с призывом Истории (то есть призывом к действию) и с необыкновенным стремлением порвать с отцом, страстным поклонником знания и культуры. Уйдя в кибуц в возрасте примерно пятнадцати лет, Амос Оз хотел раз и навсегда расстаться с отчим домом, сбежать из «мира учености и беспрестанных разглагольствований», в котором он вырос. Но это было сильнее его, и с наступлением ночи, оставшись один в пустой комнате возле застекленного книжного шкафа (в котором громоздились пыльные ряды журналов «Юный рабочий», «Ежемесячник работницы» или «Нива»), он до полуночи глотал книги и вновь начал писать, «вдали от нескромных взглядов, испытывая стыд, омерзение, отвращение». «Я, однако, пришел в кибуц не затем, чтобы сочинять стихи и истории, но чтобы возродиться, повернуться спиной к горам слов, загореть до самых костей и стать земледельцем, работать на земле».

* * *

Вы действительно хотите быть писателем? Хорошенько осознайте, что всю жизнь вам будет мешать это препятствие — взгляд ваших родных, порой презрительный и невежественный, или даже благие стремления давать вам разумные советы. К каждому вашему сочинению будут пристально приглядываться; какую-нибудь мелочь могут прочитать как непристойность, повсюду будут выискивать разглашение, более или менее открытое, сведений личного порядка — в зависимости от неписаных правил среды, из которой вы происходите, а не только от количества признаний на страницу ваших сочинений. Ваши так называемые близкие, не довольствуясь одним лишь неодобрением, позволят себе вынести окончательное суждение в области, которая, однако, им совершенно чужда, — чего они не осмелятся сделать по отношению ни к какому другому занятию. «Мой отец никогда не читал ничего написанного мною, — пишет Мисима своему другу Фумихико Адзуме. — Но он не стесняется меня критиковать: писательское ремесло пристало, как он сообщает мне, только жителям вырождающихся стран». Почему ты пишешь этот ужас? — говорила Фланнери О’Коннор ее мать, упрекая ее, что та не написала романтического сочинения в духе «Унесенных ветром». Фланнери удалось не придавать этому значения. Но в то же время не предвещает ли эта реакция реакцию читателей — или реакцию не-читателей?