Последние похождения Арсена Люпэна. Часть I: Двойная жизнь Арсена Люпэна - Леблан Морис. Страница 17

— Наш субъект готов?

— Упакован, перевязан, запечатан.

— В хорошем состоянии, надеюсь?

— В отличном. Если все пройдет, как вы сказали мне по телефону, полиция не учует ничего.

— Это ее прямой долг. Давайте наш груз!

Они перенесли в автомобиль нечто вроде удлиненного мешка, отдаленно напоминавшего человека и довольно тяжелого… Князь приказал:

— В Версаль, Октав, на улицу Вилэн, к отелю Двух Императоров.

— Отель из самых подозрительных, — заметил доктор. — Он мне знаком.

— Кому говоришь? И дело не будет легким, по крайней мере для меня… Но, черт возьми, я не отдал бы своего места за целое состояние. Кто посмеет сказать, что жизнь — штука скучная?

Отель Двух Императоров… Грязная аллея… Две ступеньки вниз, по которым входишь в кулуар, освещенный скудным светом лампочки. Сернин постучал кулаком в дверь. Появился слуга; это был Филипп, тот самый, которому он еще утром отдавал распоряжения насчет Жерара Бопре.

— Парень по-прежнему у себя?

— Да.

— Веревка?

— На ней уже завязан узел.

— А телеграмма, на которую он надеялся?

— Вот она, я ее перехватил.

Сернин схватил голубой листок и прочитал его.

— Черт возьми, — заметил он с удовлетворением, — мы поспели вовремя. Его извещают, что завтра прибудет перевод на тысячу франков. Сама судьба способствует мне. Четверть часа спустя бедняга устремится в вечность. Проводи меня, Филипп; доктор, оставайся здесь.

Слуга взял свечу. Они поднялись на четвертый этаж и на цыпочках прошли по низкому, дурно пахнущему коридору, с мансардами по обеим сторонам, ведущему к деревянной лестнице, на ступенях которой догнивали остатки того, что было когда-то ковром.

— Никто меня здесь не услышит? — спросил князь.

— Никто. Обе комнаты изолированы. Только не ошибитесь: он находится в левой.

— Хорошо. А теперь возвращайся вниз. В полночь доктор, Октав и ты должны принести наш сегодняшний груз на это место и ждать.

Деревянная лестница состояла из десяти ступенек, которые Сернин преодолел с величайшей осторожностью. Наверху — стена, в ней — две двери… Ему потребовалось пять долгих минут, чтобы открыть ту, что справа, без того, чтобы тишина была нарушена малейшим скрипом.

Во мраке комнаты мерцал слабый свет; наощупь, стараясь не наткнуться на один из стульев, он направился к его источнику. Свет шел из соседней комнаты и просачивался через застекленную дверь, прикрытую обрывком гардины. Князь отодвинул эту тряпку. Стекла оказались непрозрачными, но в трещинах и местами потертыми, так что, приложив глаз, можно было без труда разглядеть все, что происходило в соседнем помещении. Лицом к нему у стола сидел человек. Это был поэт Жерар Бопре.

Он писал при свете свечи.

Над его головой свисала веревка, привязанная к крючку, вделанному в потолок. Внизу она оканчивалась петлей.

Со стороны башенных часов в городе послышался слабый звон.

Молодой человек продолжал писать. Несколько мгновений спустя он отложил ручку, привел в порядок десять или двенадцать листков бумаги, которые успел исписать, и начал их перечитывать. Чтение, очевидно, не доставило ему удовлетворения, ибо на его лице появилось выражение недовольства. Он разорвал написанное и сжег клочки на пламени свечи. Затем лихорадочными движениями начертал на белом листке несколько слов, резко расписался и встал. Однако, увидев в десяти вершках над головой веревку с узлом, он вдруг снова сел, сотрясаемый ужасом.

Сернину были ясно видны бледное лицо, впалые щеки, к которым он прижимал сжатые кулаки. Скатилась слеза, единственная, медленно текущая слеза отчаяния. Глаза были устремлены в пустоту и словно видели уже устрашающий провал небытия.

А это было еще такое молодое лицо! Такие еще свежие щеки, не тронутые хотя бы одной морщинкой! И глаза — такие голубые, словно в них отразилась вся синева неба Востока!

Полночь… Двенадцать трагических ударов полуночи, которым столько отчаявшихся человеческих существ приурочили последние мгновения своего существования!

На двенадцатом он опять поднялся и мужественно, на сей раз — бестрепетно посмотрел на роковую петлю. Пытался даже улыбнуться — получилась жалкая гримаса приговоренного. Тогда он торопливо влез на стул и взялся одной рукой за петлю. Мгновение оставался в неподвижности; не то чтобы колеблясь или утратив мужество, — это была последняя минута, та минута, которую дарят себе перед завершающим движением.

Он еще раз окинул взором отвратительную нору, в которую загнала его жестокая судьба, грязные обои, жалкое ложе. На столе — ни одной книги, — все были проданы. Ни единой фотографии, ни даже конверта от письма. Не было более ни отца, ни матери, не было семьи… Что привязывало его к жизни? Ничто и никто.

Резким движением он сунул голову в петлю и стал натягивать веревку, пока та не затянулась на шее. Затем, опрокинув обеими ногами стул, обрушился в пустоту.

V

Десять, двадцать секунд прошло, двадцать страшных секунд, нескончаемых, как сама вечность.

Тело дернулось дважды, трижды. Ноги инстинктивно пытались найти опору. Затем наступила неподвижность.

Еще несколько секунд… Застекленная дверь открылась.

Вошел Сернин.

Нисколько не торопясь, он взял со стола листок, на котором юноша поставил свою подпись, и прочитал:

«Устав от жизни, без денег, без надежды, кончаю с собой. В моей смерти никого не винить.

30 апреля. — Жерар Бопре».

Он положил листок обратно, на виду, придвинул стул и подставил его под ноги молодого человека. Влез сам на стол и, прижимая к себе тело, приподнял его, разжал петлю и снял ее с шеи. Тело обмякло в его руках. Он опустил его на стол и, спрыгнув на пол, положил на кровать.

Все так же неспешно приоткрыл дверь в коридор.

— Все на месте? — спросил он тихо.

С близкого расстояния от подножья лестницы кто-то отозвался:

— Мы здесь. Заносить тюк?

— Давайте!

Взяв подсвечник, он им посветил.

Трое мужчин с трудом поднялись по ступенькам, неся мешок, в который было заключено чье-то тело.

— Кладите сюда, — сказал он, кивнув в сторону стола.

Перочинным ножом он перерезал веревки, стягивавшие мешок. Показалась белая простыня, которую он откинул. Из-под белой ткани показался труп. Труп Пьера Ледюка.

— Бедный Пьер Ледюк, — сказал Сернин, — ты никогда не узнаешь, сколько потерял, умерев таким молодым. Я повел бы тебя далеко, дружище. Ну что ж, обойдемся без твоих услуг… Давай, Филипп, залезай на стол! А ты, Октав, на стул. Поднимайте голову и суйте ее в петлю!

Две минуты спустя тело Пьера Ледюка покачивалось уже на веревке.

— Отлично, дело не было трудным. Все свободны. Ты, доктор, зайдешь сюда завтра утром; тебе расскажут о самоубийстве Жерара Бопре, ты слышишь, Жерара Бопре, — вот его прощальная записка. Вызовешь судебно-медицинского эксперта и комиссара и устроишь все таким образом, чтобы ни тот, ни другой не заметили, что один палец у покойника обрезан, а на щеке — шрам…

— Это не будет трудно.

— И еще постараешься, чтобы протокол был составлен немедленно и под твою диктовку.

— Тоже легко.

— Наконец, надо будет предотвратить отправку в морг и добиться незамедлительного разрешения на погребение.

— Это будет уже потруднее.

— Постарайся. Этого ты осмотрел? — он указал на молодого человека, лежавшего на койке.

— Да, — сказал врач. — Дыхание восстанавливается. Но риск был все-таки велик… Если сонная артерия…

— Кто не рискует… Как скоро он придет в себя?

— Через несколько минут.

— Хорошо. Ага! Не уходи еще, доктор. Подожди внизу. Ты еще будешь нужен.

Оставшись один, князь достал сигарету и стал спокойно курить, пуская к потолку аккуратные кольца голубого дыма.

Из задумчивости его вывел тяжелый вздох. Он подошел к койке. Молодой человек начал шевелиться, его грудь резко поднималась и опадала, как у спящего, которого преследуют кошмары. Он поднес руки к горлу, словно там у него болело, и этот жест заставил его вдруг выпрямиться, дрожащего, охваченного ужасом.