Венок ангелов - фон Лефорт Гертруд. Страница 51

Так он никогда еще не говорил! Я чувствовала, что он делится со мной самым сокровенным. Быть может, он догадался о моем страстном желании хотя бы один-единственный раз открыто выказать ему свое понимание и решил теперь, в последние минуты, помочь этому желанию исполниться? Или ему самому перед лицом этого невиданного откровения нужна была чья-то сочувственная близость? А может, он в своем ясновидении почувствовал свершающуюся во мне метаморфозу однажды пережитого – от его слов на меня как будто повеяло чем-то роковым, что напомнило ту песчаную бурю на римском Форуме, после смерти моей драгоценной бабушки, когда для меня вдруг померкла вся красота мира?

– Однажды я уже пережила падение, о котором вы говорите, – сказала я; моя душа теперь тоже уподобилась раскрытым вратам. – Но потом, когда я стала христианкой, мне вновь было даровано все утраченное. Так же должно быть и с вами. Я хочу сказать, что для вас культура не может погибнуть безвозвратно: у вас есть сила, которая может ее спасти. Вы ведь еще христианин.

Он некоторое время молчал. Слышны были лишь его твердые спокойные шаги по гулкой мостовой тихой улочки, на которую мы свернули и где находилось мое новое жилище. Потом я вдруг почти физически ощутила его истинность как некий незримый, прозрачный свет в окружавшей нас тьме.

– Нет, этой силы у меня нет, – ответил он наконец просто. – Закат лишь озаряет своим величественным сиянием – для созревания плодов этот свет непригоден. Благоговение перед христианской верой и знание глубин этой веры никогда не заменит самой веры. Я не спасу культуру, но я погибну вместе с ней в полном сознании ее непреходящей ценности, так сказать, со знаменем в руках, отринув трусливые компромиссы. Существует еще и другое немецкое бюргерство, не то, которое так любит высмеивать ваш жених. Это бюргерство никогда не станет приспосабливаться к грядущему варварству, оно никогда не примет участия в планируемой измене духу, в отличие от другого, по праву высмеиваемого бюргерства, но оно и не в силах воспротивиться этому предательству. В борьбе с грубой, жестокой силой оно погибнет, потому что не умеет бороться низменными средствами и отвечать подлостью на подлость: его кажущаяся слабость есть на самом деле его тайная слава. И эту славу тоже оценят лишь немногие. Непонятое, отвергнутое, осужденное безумством целого мира, это другое немецкое бюргерство претерпит немыслимые страдания и в конце концов тихо покинет жилища, построенные отцами и дедами, как покинули мой дом образы из вашего спектакля, – это был поистине впечатляющий символ, к тому же в сочетании с этой странной песней!..

– Я знала, что наш спектакль покажется вам символичным! – сказала я дрогнувшим голосом. – Но вы еще не знаете, что текст песни звучит совсем не так, как мы думали. В нем говорится не «уходя, мой друг, я ухожу», а «уходя, мой друг, не ухожу»…

Он чутко молчал. Я вновь почти физически ощутила истинность его духа как некий незримый, прозрачный свет в окружавшей нас тьме. Наконец он сказал:

– Да, понимаю: уход означает в то же время возвращение, отказ означает обладание, так же как поражение заключает в себе победу. В этом смысле, разумеется, ничто не погибнет, в этом смысле даже останется какая-то надежда, но эта надежда – по ту сторону катастрофы. Катастрофы невиданных масштабов.

Последние слова он произнес медленно, так, словно ему самому только теперь открылась некая закономерность, подобная тем, поясняя которые он так часто повергал своих слушателей в изумление. Я вдруг почувствовала, как все мое существо зазвучало в унисон с его духом, – у меня от этого даже на мгновение перехватило дыхание.

– Вы хотите сказать, что страдание и смерть суть предпосылки воскресения?.. – спросила я, вся дрожа.

– Да, именно это я и хотел сказать, – ответил он. – Пока в мире есть страдания и смерть, в нем будут и христиане, а пока есть христиане, будет и воскресение. Однако мы уже пришли: вот ваш новый дом. Да хранит вас Бог, дитя мое!

Он впервые сказал, обращаясь ко мне, «дитя мое».

– Пожалуйста, прошу вас: позвольте мне навсегда остаться вашей дочерью! – взмолилась я, и слезы хлынули у меня из глаз. – Обещайте мне это!

– Мне нет нужды обещать вам это, – ответил он. – Так было, и так будет всегда. – И он протянул мне руку.

Я больше не смогла произнести ни слова. Он тоже молчал. Несколько секунд я ощущала твердое и теплое пожатие его ладони, затем он выпустил мою руку, откинул капюшон моего плаща и ласково провел рукой по моим волосам – это было безмолвное благословение. В ту же секунду он повернулся и, не оглядываясь, пошел прочь, а я, прислонившись головой к калитке, смотрела ему вслед, пока его прямая, спокойная фигура не скрылась в темноте…

Я перехожу к описанию последних дней моих страданий. В тот вечер, перешагнув порог своей комнаты в пансионе, где еще сиротливо стояли на полу мои чемоданы, я увидела, что она украшена цветами. Их прислал Энцио. Они наполняли все помещение сладко-грустной нежностью, словно лаской давно ушедших дней, они повеяли на меня глубокой тоской, которую я теперь часто испытывала при виде красоты города или его окрестностей. Я вспомнила, каким счастьем было для меня целовать ветку сирени, сорванную Энцио, и тут же мысленным взором увидела цветы, которые он с той же расточительностью подарил сегодня Зайдэ. Кроме того, невероятное внутреннее напряжение, вызванное прощанием с опекуном, постепенно улеглось; до моего сознания наконец дошло, что это все же было прощание, к которому нас принудил Энцио. Прошли усталость и оглушенность от праздника; только теперь, в тишине и одиночестве чужой комнаты, под чужой крышей, на меня вдруг обрушилась вся боль от чудовищности его поведения. Как искусно он ввел меня в заблуждение во время нашего разговора о бабушке! Или – если он был все же искренен – как быстро улетучился этот его светлый порыв! Напрасно я пыталась успокоить себя тем, что и эта горечь теперь была долей моего участия в его жизни, как бы темным цветком из венка ангелов, в котором я всегда видела символ нашей нерушимой связи. Нет, одной моей собственной любви уже было недостаточно. Но и другой, Божественной любви, любви Христа, уповая на которую я еще раз дерзнула желать невозможного, теперь тоже казалось недостаточно! Правда, это была любовь, прощающая даже то, чего нельзя простить, но это была в то же время и любовь, которой он противился и против которой восставал, ибо не желал прощения, он хотел, чтобы мы вели себя так, словно ничего не произошло! Я не могла себе представить, как будут складываться наши дальнейшие отношения.

Следующее утро принесло мне радость – письмо от Жаннет, которого я давно с нетерпением ждала. Причина ее долгого молчания наконец выяснилась. То, о чем моя бабушка в своем непосредственном прямодушии так часто упоминала в виде пожелания Жаннет, наконец свершилось: ее супруг, этот бездельник, после долгих страданий, так ничему и не научивших его, приказал долго жить и тем самым освободил свою бедную маленькую жену от многолетних изнурительных забот о его здоровье и пропитании. Жаннет была, конечно, слишком набожна и добра, чтобы признаться себе в том, что для нее это действительно освобождение. Она искренне скорбела о своем муже. В последнее время, писала Жаннет, он не только оказался в полной зависимости от нее из-за своей физической слабости и, как ребенок, отчаянно цеплялся за нее и готов был всячески угождать ей, которую когда-то с легкостью покинул в своей неверности, но благодаря ей даже примирился с Церковью. Она твердо верит в то, что Бог смилостивится над ним; что же касается Благодати, которой он недополучил, то она надеется вымолить ее для него в своих молитвах и просит меня поддержать ее в этом. От своего маленького хозяйства она постарается как можно скорее избавиться, так как долгая болезнь мужа унесла с собой все ее сбережения и она намерена вновь искать места, на сей раз в Германии, по возможности где-нибудь рядом со мной, ведь я теперь, когда не стало ее мужа, самая родная для нее душа. Отец Анжело, который потихоньку поправляется, одобрил это ее решение. Она безумно рада предстоящему свиданию со мной…