Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года - Булдаков Владимир. Страница 57

Ленин вовсе не был обычным циником; в данном случае он был обезоруживающе искренен. Революция, эта, по словам Троцкого, «великая пожирательница людей и характеров», активизирует и самое дерзновенное, и самое жалкое в человеческой натуре. Революционер призван сломить во имя разрушения все, что мешает движению вперед. Осенью 1917 года большевизм уверенно черпал силы из источника, который предписывала не марксистская теория, а скорее М. А. Бакунин. Для этого требовались особые таланты: прежде всего, доходящая до слепоты вера в осуществимость своих идеалов, для чего следовало «слиться с массой». Этим были отмечены еще лидеры Французской революции, этим же стал силен большевизм.

Некоторых Ленин разочаровывал. Вот каким увидел его бывший эсер-максималист:

Это очень невзрачная фигурка, небольшой, хотя и коренастый человечек, лысый, с мелкими чертами лица, маленькими глазками – тип умного интеллигентного ремесленника… Самое разочаровывающее… то, что нет… ничего вдохновенного и вдохновляющего, трудно назвать его даже фанатиком. …Перед нами очень трезвый человек, рассудочный политик, хладнокровно взвешивающий все доводы за и против. Конечно, его увлекает страстная ненависть к капиталистам… И в анализе его почти все верно, но до невероятности все упрощено и схематично.

Но именно последнее требовалось полукрестьянской толпе. По мнению этого очевидца, Ленин не давал ответа на вопрос, «что делать именно сейчас», а потому на него отвечала сама масса в том «упрощенном виде, который приводит в ужас даже Ленина». При этом А. Н. Потресов, правый социал-демократ, некогда соратник Ленина, отмечал, что тот обладал своего рода гипнотическим воздействием на людей, умением подчинять их. Потресов связывал это с тем, что Ленин представлял собой «редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, сливающего фанатичную веру в движение… с не меньшей верой в себя». Но возникает вопрос: как же ему удавалось такое воздействие? Оратором Ленин был плохим, однако некоторые находили, что он «больше, чем оратор», ибо «умел ощущать аудиторию, умел возвышаться над ней», зная, что «толпа любит поработиться». Такие представления были отголосками хорошо известных в России представлений то ли из Э. Ренана, то ли из Ф. Ницше, то ли из Г. Лебона. Правда, из всех большевистских ораторов больше всего Лебоном увлекался А. В. Луначарский, который уверял, что знает, как в ходе получасового выступления можно перевернуть сознание рабочих.

Напротив, Ленин искренне осуждал фразерство и пафосность, выступал против вульгаризации языка ради доступности изложения. Однако он же обожал использовать гипертрофирующие приставки: архи-, гипер-, квази-, ультра– и анти-. Подобная «ученость» создавала впечатление не логики, а особого рода магии. Слушая Ленина, Ф. А. Степун недоумевал: «…он говорил изумительно убедительно, но и изумительно бессмысленно». Ему казалось, что Ленин использовал стилистику лубка и тем самым «перекликался не только с подлинной мужицкостью, но и с подлинной народностью». Некоторых интеллигентов именно это и впечатляло. Вспоминали, что, выступая, Ленин «размахивал правой рукой, словно забивал гвоздь в крышку стола». Отмечали, что он говорил «без внешнего красноречия, но убежденно и чрезвычайно настойчиво». Действительно, при знакомстве с текстами ленинских речей поражает постоянное возвращение к одной и той же – обычно достаточно простой – мысли.

Технику внушения массам агрессивной непреклонности раскрыл отнюдь не философ, а сатирик А. Т. Аверченко. Он посетил ряд митингов и выявил, что в основе речей большевистских ораторов лежит единая матрица: с помощью искусственной логической цепочки у слушателя вызывалась нужная эмоциональная реакция. Аверченко описывал это так: поначалу следовало произнести какую-нибудь общеизвестную банальность: «Волга впадает в Каспийское море»; затем подпустить сомнение: «Справедливо ли это?»; наконец, прояснить вопрос: «Пролетарская Волга впадает в буржуазное Каспийское море». После этого можно было декларировать: «Довольно многострадальной Волге питать разжиревшее Каспийское море!.. Да здравствует самоопределение Волги, да здравствует Третий Интернационал!» Увы, это было действительно так: логика идейных революционеров резонировала с психозом «обиженных» людей.

«Гипноз» речей Ленина был связан с их соответствием ожиданиям толпы. Сохранилось характерное свидетельство «буржуазного» гимназиста:

Ленина я слышал во время одной из знаменитых речей с балкона дворца Кшесинской… Первое впечатление было не сильным. Речь спокойная, без жестов и крика, внешность совсем не «страшная»… Содержание этой речи я понял… по поведению окружающих. Если при слушании Зиновьева и Троцкого мы присутствовали при пропаганде гражданской ненависти и войны, то здесь то и другое было как бы уже фактом. То, к чему те призывали, у Ленина было само собой понятным… И это сказывалось на толпе. Слушатели Зиновьева ругались, безобразничали и грозили; слушатели Ленина готовы были… сорвать у прихвостней буржуазии и ее детенышей головы. Надо признать – такого раствора социальной ненависти мы еще не встречали…

Между тем нечто подобное звучало в тогдашних стихах рабоче-крестьянских поэтов. 7 июня 1917 года некий Ардин в «Уральской правде» клеймил позором буржуазию:

Капитал
Обирал,
И пощады не знал,
Человеческой кровью питался.
Воевал,
Убивал,
Беззастенчиво лгал…

20 августа некий Марсий опубликовал в «Пермской жизни» свой «Красный звон». Ему виделся такой исход:

Миллионы, миллионы
Погибают на войне…
Но наступит единенье
Всех народов, всех племен,
Зазвучит над всей землею
Долгожданный Красный звон!

Поэтическое негодование творящимся беспределом не могло не нарастать. Однако пролетарские поэты упорно пели свои песни. И. Панфилов в стихотворении «Завод» 25 августа 1917 года утверждал:

Но сквозь дымную мглу и угар
Видим мы твое счастье, Россия,
И несем тебе радостный дар…

Большевики были не одиноки эмоционально. 22 октября 1917 года от лица левацких литераторов и художников Велимир Хлебников объявил Временное правительство несуществующим, а «главнонасекомствующего» Керенского посаженным под арест. Это по-своему перекликалось с большевистскими призывами.

Люди проницательные отмечали, что риторика большевиков подкупала своей радикальной простотой: «устранить („долой“) и устроить („да здравствует“)». Правда, отталкивали ее носители. Один поручик записывал в дневнике:

Сидишь, как пень, и думаешь… о грубости и варварстве. Не будь его – ей-богу, я был бы большевиком… Будь все сделано по-людски, я бы отдал им и землю, и дворянство, и образование, и чины, и ордена… Так нет же: «Бей его, мерзавца, бей офицера (сидевшего в окопах), бей его – помещика, дворянина, бей интеллигента, бей буржуя…» И, конечно, я оскорблен, унижен, истерзан, измучен.

Страхи перед неизбежным заставляли обывателей организовываться. Один из них писал:

Вчера в Петрограде и Москве ожидалось «выступление» большевиков. Напуганному обывателю рисовалось, что ночью произойдут на квартиры вооруженные нападения, резня, грабежи, – одним словом, что-то вроде Варфоломеевской ночи. И вот «домовые комитеты»… на этих днях собирались и совещались, как бы оберечь свои семьи, имущество и сон от анархических эксцессов, и тут обнаружилось, что большинство обывателей имеют и револьверы, и ружья, и кинжалы…