Икона - Олсон Нил. Страница 5

Он проигнорировал ее вздох. Ее эмоции не трогали его; он знал, чего хотел. Он нуждался в размышлениях, а не в еде. В конце концов она у него работает, черт побери. Он спокойно сидел, не повторяя своей просьбы, чтобы не дать ей возможность услышать в его тоне отчаяние. Наконец она встала за креслом, и они двинулись. Теоретически он мог сделать это и сам. Кресло было снабжено мотором, а в доме давно установлен лифт. Он приказал установить его после того, как упал с узкой лестницы. Однако с тех пор, как ему стало отказывать зрение, даже простое передвижение по комнате стало рискованным из-за столкновений с мебелью; кроме того, его ужасала мысль, что в лифте может наступить спазм, и тогда, никого не дозвавшись, он умрет один в этом узком металлическом гробу. И его еще долго не найдут.

Двери лифта сомкнулись, и Кесслер вцепился в подлокотники. Он так и не смог привыкнуть к этому новомодному приспособлению, но оно позволяло ему передвигаться по дому, а не оставаться в заточении на одном этаже со всеми вытекающими отсюда ограничениями для разума и духа. Честно говоря, он редко испытывал желание вылезти из постели, но что-то заставляло его двигаться, чувствовать землю, вдыхать свежий воздух. Иногда он даже выбирался в парк, если ему удавалось уговорить пойти с ним внучку — нет, давай называй ее по имени. Кристиана. Школьные подружки называли ее Крис. Такое мягкое, вкрадчивое американское имя. Для него она была Ана. До смерти Ричарда они были очень близки. Она часто навещала его, сопровождала в ежедневных прогулках — до нее он никого не удостаивал такой чести. Они ходили по музеям и выставкам, беседовали об искусстве, немецком экспрессионизме, сюрреализме. Все вызывало у нее любопытство.

А затем появились эти газетные статьи о нечистоплотных сделках во время войны. Конечно, его имя напрямую не упоминалось, только название банка, но в банке он был отнюдь не последним человеком. У членов семьи возникли неловкие вопросы. Они никогда не задавались вслух, но постоянно ощущались. А потом — его первая серьезная болезнь, командировка сына, закончившаяся его гибелью. После этого мать запретила Ане навещать его. Никто никогда не говорил ему об этом, но он все прекрасно знал. Жена Ричарда ненавидела его, считала его виновником смерти мужа. Он и сам винил себя в гибели сына. Окончив школу, Ана снова нашла его, и они провели вместе несколько чудесных лет. В последний раз, когда они вместе ездили в Лондон, он познакомил ее с дилерами и владельцами картинных галерей, закупил полотна для ее растущей коллекции. Где-то между его первым инсультом и ее коротким неудачным замужеством визиты Аны стали реже. Тому было много причин, но ему казалось, что девочка просто стала уставать от его мрачного настроения, духовной и физической немощи. От чего она не устала, так это от его денег. Они были последним, что удерживало ее около него.

Проехав по темному нижнему этажу, отделанному плитами коричневого песчаника, они достигли арочной двери, ведущей в часовню. Диана не стала заходить внутрь. Его это вполне устраивало. Он уже давно перестал гадать, осуждала ли она его эклектические религиозные воззрения или просто боялась этого места, а может, интуитивно чувствовала, что кое за что здесь было заплачено кровью. Это не имело значения. Когда-то бывшая просто местом уединения, теперь часовня стала чем-то значительно большим — пространством, отделенным от остального мира, куда никто, кроме него, не смел войти, даже если бы захотел. Он не помнил, чтобы стены часовни видели кого-то еще, кроме него самого. Диана удалилась. Он нажал на кнопку управления и въехал в арку.

Когда-то, несколько десятилетий назад, здесь было что-то вроде солярия, но он уже тогда понял, как использовать это помещение. Он велел укрепить стены, надстроить овальный купол, скорее византийский, чем европейский. Из разбомбленной церкви в Эльзасе привезли шесть окон, украшенных витражами. На двенадцати деревянных иконах из Венгрии были изображены двенадцать остановок на Крестном пути. Был там и почерневший, богато украшенный канделябр из Италии, хотя свечи в нем редко зажигали. Все эти предметы были не слишком ценными, во всяком случае по сравнению с другим его имуществом, но они радовали и успокаивали его, как никакие другие ценности, которыми он владел.

На дальней стене, мягко освещенная сверху, находилась византийская икона. На тысячу лет старше всех остальных предметов в этом помещении, она была его величайшим сокровищем, хоть и обманувшим все его ожидания. Лицо и руки Девы поблекли уже задолго до того, как эта работа перешла в его собственность. Теперь его слабеющее зрение уже не могло различить изображения, за исключением этих темных глаз. Он видел только красно-коричневую драпировку, обернутую вокруг какого-то призрачного существа. Подобный эффект не входил в намерения иконописца, но оказался очень интересным. Кесслер проехал через молельню и остановился перед иконой.

Мюллер никогда бы ее не отдал, он хранил ее только в сейфе. Но когда в 1945 году положение стало безнадежным, ему потребовались деньги, чтобы унести ноги. Деньги, швейцарский паспорт, безопасный переход через границу — все организовал Кесслер. На свои собственные деньги, не за счет банка. Это было далеко не единственное сокровище, попавшее в его руки; банку и его менеджерам тоже перепало немало из тех богатств, чьи хозяева исчезли в горниле войны. Но эта икона была единственной вещью, которую он оставил себе. Вопреки сплетням недоброжелателей он все ценности приобрел после войны совершенно законным путем. Да, конечно, он находился в лучшем положении, чем эмоционально подавленные церковнослужители или нищие аристократы, чья острая нужда в деньгах перевешивала их любовь к искусству. Не то чтобы он этим гордился, просто ни одна сделка не заключается на равных. Сила всегда на чьей-то стороне, и пусть лучше этой стороной будет он — с почтением относящийся к искусству.

Никто не знал настоящей истории иконы. Во всяком случае, Кесслер никогда о ней не слышал. Кто-то говорил, что она несколько веков находилась в деревенской церкви. Другие утверждали, что она сменила множество владельцев, среди которых были и греки, и мусульмане; от Али-паши в глубь веков — к последнему императору Византии Константину XI Палеологу. Она была написана в Константинополе, задолго до его падения и до начала иконоборчества. Окутанная саваном слухов, она заключала в себе волнующую тайну.

Подступившая к глазам влага еще больше затуманила зрение. Однако вовсе не набожность вызвала эти слезы. Его заставил плакать самый обычный страх, страх надвигающейся кончины и того, что ожидало его там, за этим рубежом, скорбь по всему ушедшему, по любимым, друзьям, по понятному ему миру, по ушедшей молодости и силе, по зрению и разуму, — по всему, что никогда не вернется. Кесслер прикрыл глаза, но не мог молиться — и так было всегда. Он не настолько глуп, чтобы просить что-то у небес, пусть даже простое объяснение. Так зачем тогда молиться и кому? Только раздумьями он мог заменить молитву, раздумьями о своем прошлом, о грехах, размышляя о них перед Девой, единственной из всех этих небесных правителей, способной на всепрощение, Девой, созерцающей его обнаженную душу, чтобы, если она того возжелает, даровать ему милость, которой он не осмеливался просить. Это казалось таким же жалким, как рыдания в уголке в ожидании мамы, чтобы сознаться ей, а не отцу в своем проступке. Но это все, на что Кесслер способен. Пусть небо принимает его здесь, на полдороге, либо не принимает вообще.

Как-то в момент слабости, вызванный болезнью, он почти было сознался во всем Ане. Тяжесть его вины перед Ричардом была ужасна, она давила на него всю жизнь, разрушая своей тяжестью. И не с кем было поделиться, но даже и поделившись, он не почувствовал бы облегчения. Что он тогда сказал ей? Кесслер уже не помнил точно, но, должно быть, немного. Во всяком случае, она больше никогда об этом не заговаривала. Хотя и было что-то с ее стороны. Ее рисунок. Не тогда ли это случилось? И опять он не мог вспомнить. Все недавние события утратили четкость. Его память стала отрывочной, на поверхность всплывало ненужное: первая неразделенная любовь, о которой он забыл семьдесят лет назад, бесконечные детские страхи, грозящий ему отец, его мрачная физиономия перед ударом. Мать, чье лицо он уже не мог вызвать в памяти, а помнил только ее мягкие руки, ее голос.