Пирамида, т.2 - Леонов Леонид Максимович. Страница 121

– Садися где тебе глянется, тихая ты моя, сиди да отдыхай, пока баретки сохнут! – со всех сторон обступая полюбившуюся ей девчоночку, хлопотала приветливая домохозяйка. – Больно ты мне приглянулася... Хочь из-за моря позови меня шепотком Степановна! и я тебе враз откликнуся. Охотно тебе поясню, с чего я такая ко всякому прилипчивая. Вроде и не приходится на Бога роптать: сколько нас на свет ни рожалося, все пока под одной кровлей умещаемся. Ну, по тесноте чего у людей не бывает до самой поножовщинки, а у нас и бранного словца не слыхать, ни разу пока не делилися, не разъезжалися: одно слово – из одной миски хлебаем, дружным гнездом живем. Опять же кажный при своей специальности, чужих нанимать не станем: маляры и сапожники, слесарь свой имеется, старший зять даже в дьякона заделался... а от покойного брата племянница, парикмахерша, прошлый месяц даже на приз отличилася по своему дамскому рукоделью. Сама на кухне кручусь да еще на сторонке прирабатываю. Иной и скажет со стороны – чего тебе, дурища, не хватает? Полон жителев дом, одной воды на борщок двумя бадейками не обойдешься, внуки опять же... А что внуки? Только и норовят кошку подпалить либо глаза друг у дружки выткнуть! Но раз ты спрашиваешь, милая, то я тебе отвечу. Была у меня любимая дочка, с тобой одного годочка, такая нежная да звонкая, ровно песенка. И увязалась она с молодежью за полярный круг из природного интересу, – город какой-то с хреновым названием: зубы ноют, пока выговоришь. Поехала да и заглохла безвестно: через главную милицию заявляли, по всем сибирским речкам баграми шарили... Тому второй годок пошел. С той поры пристрастилася я пуще вина, кралечка ты моя, с девчатами душа об душу помиловаться. Болесть моя такая, ненасытная: не отпущу, пока душеньку ейную не выспрошу, ровно малое дитя до ниточки не раздену – полюбоваться, как она ножонками шевелит. Вишь, какая я, вся перед тобой нараспашку... и ты тоже, милая моя да горячая, потешь меня заместо дочки, раскройся Христом-Богом, не таися! – и в простецкой бабьей манере осведомилась для завязки отношений – велико ли семейство, много ли работников и чем папаша занимается – от себя работает либо служит где.

– Как вам сказать... ну, он у нас вроде кустарь без мотора! – неопределенно вздохнула Дуня и с тоской поглядела в пустынный проулок за окном.

Естественно, пока поджидали загулявшего жильца, и Дуня в свою очередь немало поведала разных сведений о старо-федосеевском житье-бытье задушевной женщине, изголодавшейся по обыкновенной ласке людской при всей ее толщине. Покоренная тревожной и ранимой искренностью собеседницы, она и сама, хоть и полагалась стеречься посторонних при подпольном ремесле, приоткрыла кое-что о себе. Такая была Дуня в тот день звонкая, трепетная, на просвет видная вся, что у толстухи и мысли не возникало ни о возможном сыскном подсыле насчет самогоноварения, ни о каких-либо интимных отношениях с ее постояльцем. Однако подметила неуловимое сходство обоих по их житейской неумелости, словно одинаковую вину испытывают перед кем-то за свое недозволенное существование, что в свою очередь позволяло бабище предположить кровное родство, даже спросила – не сестра ли. И так как объяснять было длинно и почти безумно, а лгать да еще без подготовки не могла, то и ответила с горьким приближением к правде, что она ему теперь вроде никто, пожалуй. Подкупающая примета, что в погоне за чужим доверием не прикинулась невестой, хотя бы родственницей, расположила хозяйку на обстоятельный рассказ об отсутствующем жильце. По ее словам, лучшего квартиранта по всей России не сыскать: всегда веселый да бесскандальный, пока не обнищал, без подарков, бывало, домой не возвращался, так что оборванцы ее в нем души не чаяли. И уже столпившиеся вокруг матери до нового разгона детки, все в нее скуластенькие, подтвердили в шесть ртов, что постоялец у них действительно на большой с присыпкой, в переводе с уличного жаргона означавшее экстра-первый сорт.

– Кабы не чудил иной раз до всеобщего перепугу, – стала сказывать хозяйка, прилаживая туфельки собеседницы к теплой стенке печки, топившейся, несмотря на погожий день. – Прошлую весну сестра ливер телячий из деревни привезла. Я ему сдуру отварное на блюде и принеси полакомиться. Так он у меня и глаза закатил, после чего сутки просидел, в угол забимшись, как птица. Хорошо еще попривыкли, а то, случалось, замрет с открытыми очами да и стоит в столбняке часа два – не то преподобный, не то припадочный. Ниоткуда на зов не откликается: двери настежь, самого дома нет. А вернее сказать – чокнутый. Ему винца поднесешь с праздником, капли в рот не прольет, ровно и не мужик совсем.

– Чего же тут плохого, не пьет? – неожиданно для себя заступилась Дуня.

– Ну, и хорошего мало. Пока живой, должен человек по всем статьям себя соблюдать. А под конец и вовсе сломался... и раньше-то ни шуму, ни сраму никакого от него, а нонче и сору не стало.

– Может, заболел?

– Не стонет, не жалуется. С утра поклюет изюмцу всухомятку, потом валяется на койке день-деньской. Уж я его и корила, грешна. О чем тужишь, спрашиваю, зараньше сроку к земле клонишься. Оглянися, голова, все кругом тебя непочатое, а и случился по младости непорядок какой, так ведь сколько еще разов порвется впереди и снова сложится! Заместо того чтобы плесневеть без дела, раз ты артист да еще в отпуску будто, так поди пивка выпей, с товарищами в ресторане посиди, на Кавказ съездий, в кино с барышней развлекись.

Так болезненна была для Дуни затронутая тема, что на минутку упустила из памяти самое дело, ради которого сюда весь день тащилась. Она невольно опустила глаза, и тотчас старший из подоспевших к разговору ребят, единственный почему-то в калошах на босу ногу, видать, посмекалистее остальных, подтвердил в довольно зрелых выражениях, что жилец женским полом нисколько не интересуется. Но лишь когда мать с угрожающим видом потянулась за веником под столом, голоногая компания бросилась от нее врассыпную. Дуня осведомилась незначащим тоном, неужели за целые полгода так и не заявлялась к нему ни одна.

Не имевшая малейшего представления, что за личность снимает комнату у ней, Дунина собеседница по своей женской линии истолковала прозвучавшие в ее голосе ревнивые нотки:

– Может, и грешил на сторонке, а домой сударок не водил, не скажу. Непременно заприметила бы, у меня слух вострый; сквозь перегородки тараканьи шаги слыхать. Тоже как ни зайдешь пыль вытереть, то мало ли чего у холостяков водится, а тут ни карточек ихних, ни письмеца душистого под руку не попадалося... Ни под подушкой, нигде. За все время только и наведывался изредка представительный такой, из недорезанных граждан, господин в золотых очках, – прихрамывал. А как помер старичок, тут и наш от дела отбился, захирел вконец... Да вот еще по холодку третьевось наезжал к нему, словно коршун с небеси свалился, военный генерал чуть постарше моих лет, еле проспекта нашего не разворотил машинищей. Веришь ли, девонька, и росточком не велик... уж на что люта сука наша, кажного разорвать норовит, а и та с одной поглядки хвосточком крутанула да и марш к себе в конуру. Куды там, милая, даже сорванцы мои затихли! Век прожила, а и не гадала, что такое неподобие встренется на старости лет. Лысый да красный, ровно налитой весь от корени до самой макушки: незамужним-то и глядеть зазорно! На что старенькая, наискосок у нас, бывшая игуменья, на покое тайком от милиции доживает, а и та дрожмя убежала, разок через заборчик взглянумши. И будто он-то главной смертью в России заведует, а рази проверишь?.. Может, и обозналася? Враз они с квартирантом моим затворилися, а у меня самой руки трясутся – не по душу ли нашу прикатил? Только и досталось мне известия, что из самого Кремля прикатил, а ведь мне отвечать в случае чего. И чуть я за порожком у них приладилась, будто на коленках шарю, нетеряную иголку ищу, дверь с намаху распахнулася, едва не зашибла... И таким взглядом он меня опалил, приезжий-то, аж в глазах помутилося: еле отползла... – Однако в самом драматическом месте рассказ прервался, потому что, привлеченный голосами, на кухню как раз вполглаза заглянул сам жилец, с пустыми руками воротившийся из очереди.