Пирамида, т.2 - Леонов Леонид Максимович. Страница 6
Словом, было еще далеко до помешательства, но в накренившемся сознании Дюрсо как бы образовался критической кривизны наклон, и если бы даже расхотелось вдруг, уже не за что было ухватиться кругом, чтобы не выскользнуть по лотку куда-то в надмирный полет.
Глава IX
Среди неправдоподобных событий настоящего повествованья самым невероятным, пожалуй, выглядит обещанное однажды истосковавшимся родителям и состоявшееся впоследствии свиданье с их злосчастным первенцем. Из заключенных лагерников до тех пор ни один пока не приходил домой на побывку. Для всех старофедосеевцев без исключенья то был поистине великодушный дар, хотя и сделанный почерком коварного дарителя. После нескольких сорвавшихся попыток адского профессора по уловлению задержавшегося в командировке ангела судьба и личность Вадима Лоскутова становились последними козырями в его сверхазартной игре.
Хотя лоскутовские дети одинаково воспитывались в духе умеренности и благонравия, присущих той среде, с годами стало замечаться у них довольно резкое расхождение в характерах. Так, если кроткая, слишком ранимая Дуня защищалась от тогдашних переживаний бегством в себя, а младший брат по той же причине и непонятно в его возрасте укреплялся в приверженности к опальной старине, то Вадим, напротив, все чаще проявлял непримиримый критицизм в отношении сложившихся в семье, не только политических устоев.
Предмет тайной родительской гордости и таких же безмерных надежд, сей полуэпохальный молодой человек доставил своим старикам не меньше огорчений, чем его сестренка Дуня. Его показательному паденью с достигнутых было высот предшествовал полный разрыв с отцом, но и после своего ухода и свершившейся катастрофы отступник продолжал уже без прописки незримо проживать в домике со ставнями. Из понятных тогдашних страхов подверглись сожжению все его фотографии и письма, даже школьные тетрадки и другие материнские реликвии. Настолько искусно удалось выскоблить всякий след преступного родства, что для сапожных заказчиков либо прежних прихожан, у кого хватало отваги общаться с бывшим священником, даже для неопытного следователя, прямо от станка призванного огнем и мечом, наравне с религией пресекать прочее всемирное злодейство... Для всех одно время мимолетно прошумевший в газетах Вадим Лоскутов являлся лишь однофамильцем старо-федосеевского батюшки. Самое имя удалили из списков и обихода семьи, но – не из сердца: по прежнему отдаленнейшие планы строились из расчета на пятерых. Сверх того любой пристрелявшийся в таких делах товарищ сразу сообразил бы причину возникающего у Лоскутовых виноватого зияющего молчанья, едва кто помянет про сибирские снега, блудных сынов, про долгую разлуку, – подметил бы и неизменно пустующее место за обеденным столом как бы на случай чьего то внезапного возвращения из лагеря, что полностью выдавало их тайные расчеты, ибо по государственной громадности Вадимовой вины таковое могло совершиться лишь при новом повороте истории.
Заслуживает пристального внимания натура данного молодого человека, неугомонные добродетели которого наряду с огорчениями ближайшей родни обусловили и его собственную гибель. Обладая добрым сердцем и похвальной, хоть несколько прямолинейной совестью, он с детства глубоко переживал чужое горе и когда иные махали шестами на своих голубятнях либо запускали в поднебесье расписные змеи с фонариками, грозя спалить деревянную окраину, он один подобно хрестоматийным светочам не принимал участия в забавах и шалостях сверстников, погружаясь в раздумья о наблюдаемых в природе противоречиях, столь легко устранимых применением логики, откуда всегда и начиналось у людей сомнение в верховном руководстве мирозданием. С годами суровая пристальность к окружающему лишь усиливалась, почти все печалило чистого и впечатлительного юношу подобно принцу Гаутаме, только знаменитую триаду последнего – недуг, старость и смерть, несколько расшатанную врачебными достиженьями, сменила более современная – нужда, невежество, – насчет третьей кандидатуры были колебания пока. Нестерпимая, особенно вечерами, тоска кладбищенского одиночества настоятельно звала Вадима активно включиться в борьбу с неустройством жизни. И так как наладившийся сапожный приработок отца почти полностью избавлял семью от аблаевских голодовок, а обязательное для детей священника посещение церковных служб неизменно прививало им особую неприязнь к религии, то и представлялось целесообразным к искоренению нищеты людской приступать в помянутой, наиболее опасной, по убеждению молодого реформатора, и живучей ее разновидности. Словом, будь его власть, генеральное раскрепощенье человечества, в плане первоочередности мероприятий, он начал бы с внезапной, без разъяснительной подготовки, по возможности одновременной обработки взрывчаткой всех подобного рода учреждений с крестами на куполах, но заодно и полумесяцу не поздоровилось бы. В самой безнаказанности акта, земной и небесной, содержался неоценимый пропагандистский момент, исключавший запоздалое сопротивленье верующих, равно как последующая бульдозерная расчистка места, помимо строительных площадок, оставляла и в памяти людской пустыри забвенья для заселенья их полезной, через огонь профильтрованной новизной. Правда, крутые меры несколько противоречили пункту конституции о свободе вероисповеданий, но передовикам всех отраслей не возбранялось хоть вековую программу выполнять за пятилетку. Считая благотворным для людского племени отеческое понуждение ко благу, Вадим рано стал сознавать возложенную на его поколение задачу – не пропустить микроба зловредной старины в стерильный мир грядущего, так что жалость, не говоря уже о совести, становилась порой злейшим из пережитков прошлого. Характерно, что не скрываемая юношей с высот нравственной опрятности холодная брезгливость к житейским уловкам бедности, на какие ради его же сытости иной раз пускались старики, удваивала в них обожание первенца. Еще на школьной скамье у Вадима проявилась склонность проникать в души особо тихих одноклассников с целью излечения их от им же самим мешающих недостатков, единственно настойчивым напоминаньем с фиксацией вниманья – как по слухам, йоги удаляют бородавки. Имелись основания полагать, что болезненно-пытливая любознательность к людским тайностям могла с годами выдвинуть его в следователя по особо важным делам, а там, глядишь, по прохождении практического стажа, и в госдолжность повыше по части наиболее коварных штампов социального зла для профилактического прижигания невинных сердец, где те, при недосмотре, запросто могли бы угнездиться. Егору принадлежало мимоходом оброненное замечание, что при более благоприятной анкетке любезный братец наворотил бы делов не меньше какого-нибудь там Савонаролы Робеспьеровича. Но тут же сам себя и опроверг едкой шуткой насчет сомнительной Вадимовой пригодности в повседневном революционном процессе, ибо по интеллигентской расхлябанности, например, ни за что не порешился бы совершить обычную в то время историческую необходимость над родным отцом с его, в общем-то, бесполезной для общества старухой.
В самых прочных русских семьях рушилось патриархальное благочиние, завершаясь разрывом родителей с детьми. Свержение стеснительной опеки старших нередко знаменовалось присвоением себе права страмить Бога вслух с последующим вторженьем в красный угол избы, причем самая безнаказанность произведенного кощунства делала излишним протест потрясенных стариков. Впрочем, всегда бывало на Руси, когда в отплату давней порки за разбитую сахарницу подросшие удальцы получают физическое удовлетворение, разбирая огнестрельное оружие на глазах у матери, щелкая и прицеливаясь туда-сюда, отчего старушки за сердце хватаются да капли пьют. К несчастью, смысл и сущность происходившего тогда поджога сердец были осознаны с необратимым запозданьем... При некоторых своих неумеренных увлеченьях Вадим поумней был, в отличие от бушевавших сверстников публичных непристойностей в храмах не совершал, с родителями вел себя почтительно, хотя и без слащавой, нецеломудренной нежности, нередкой в обеспеченных семьях. Мужицкий облик отца и склад его простонародной вятской речи, не менее того крупные и тяжкие, в порезах и поколах чернорабочие руки, а пуще всего вопиющая житейская неумелость перевешивали в глазах сына его социальную вредность.