Некуда - Лесков Николай Семенович. Страница 51
Зарницын пожал многозначительно плечами, еще многозначительнее улыбнулся и произнес:
– Дело у каждого из нас на всяком месте, возле нас самих, – и, вздохнув гражданским вздохом, добавил: – именно возле нас самих, дело повсюду, повсюду дело ждет рук, доброй воли и уменья.
– Это тоцно, – ответил Сафьянос, не понимающий, что он говорит и что за странное такое обращение допускает с собою.
– Но нужны, ваше превосходительство, и учители, и учители тоже нужны: это факт. Я был бы очень счастлив, если бы вы мне позволили рекомендовать вам на мое место очень достойного и способного молодого человека.
– Я усигда готов помочь молодым людям, ну только это полозено типэрь с согласием близайсаго нацальства делать.
– Ближайшее начальство вот – Петр Лукич Гловацкий. Петр Лукич! вы желали бы, чтобы мое место было отдано Юстину Феликсовичу?
– Да, я буду очень рад.
– И я буду рада, – весело сказала Лиза.
– И вы? – оскалив зубы, спросил Сафьянос.
– И я тоже, – сказала с другой стороны, закрасневшись, Женни.
– И вы? – осклабляясь в другую сторону, спросил ревизор и, тотчас же мотнув головою, как уж, в обе стороны, произнес: – Ну, поздравьте васего протязе с местом.
– Поздравляю! – сказала Лиза, указывая пальцем на Помаду.
В шкафе была еще бутылка шампанского, и ее сейчас же роспили за новое место Помады.
Сафьянос первый поднял бокал и проговорил:
– Поздравляю вас, господин Помада, – чокнулся с ним и с обеими розами, также державшими в своих руках по бокалу.
– Вот случай! – шептал кандидат, толкая Розанова. – Выпей же хоть бокал за меня.
– Отстань, не могу я пить ничего, – отвечал Розанов.
В числе различных практических и непрактических странностей, придуманных англичанами, нельзя совершенно отрицать целесообразность обычая, предписывающего дамам после стола удаляться от мужчин.
Наши девицы очень умно поступили, отправившись тотчас после обеда в укромную голубую комнату Женни, ибо даже сам Петр Лукич через час после обеда вошел к ним с неестественными розовыми пятнышками на щеках и до крайности умильно восхищался простотою обхождения Сафьяноса.
– Не узнаю начальственных лиц: простота и благодушие! – восклицал он.
Было уже около шести часов вечера, на дворе потеплело, и показалось солнце.
Ученое общество продолжало благодушествовать в зале. С каждым новым стаканом Сафьянос все более и более вовлекался в свою либеральную роль, и им овладевал хвастливый бес многоречия, любящий все пьяные головы вообще, а греческие в особенности.
Сафьянос уже вволю наврал об Одессе, о греческом клубе, о предполагаемых реформах по министерству, о стремлении начальства сблизиться с подчиненными и о своих собственных многосторонних занятиях по округу и по ученым обществам, которые избрали его своим членом.
Все благоговейно слушали и молчали. Изредка только Зарницын или Саренко вставляли какое-нибудь словечко.
Выбрав удобную минуту, Зарницын встал и, отведя в сторону Вязмитинова, сказал:
– Добрые вести.
– Что такое?
Зарницын вынул листок почтовой бумаги и показал несколько строчек, в которых было сказано: «У нас уж на фабриках и в казармах везде поют эту песню. Посылаю вам ее сто экземпляров и сто программ адреса. Распространяйте, и т. д.».
– И это все опять по почте?
– По почте, – отвечал Зарницын и рассмеялся.
– Что ж ты будешь делать?
– Пускать, пускать надо.
– Ведь это одно против другого пойдет.
– Ничего, теперь все во всем согласны.
– Ты сегодня совсем весь толк потерял.
– Рассказывай, – отвечал Зарницын.
– Хоть с Сафьяносом-то будь поосторожнее.
– Э! вздор! Теперь их уж нечего бояться: их надо шевелить, шевелить надо.
Между тем из-за угла показался высокий отставной солдат. Он был босиком, в прежней солдатской фуражке тарелочкой, в синей пестрядинной рубашке навыпуск и в мокрых холщовых портах, закатанных выше колен. На плече солдат нес три длинные, гнуткие удилища с правильно раскачивавшимися на волосяных лесах поплавками и бечевку с нанизанными на ней карасями, подъязками и плотвой.
– Стуо, у вас много рыбы? – осведомился Сафьянос, взглянув на солдата.
– Есть-с рыба, – таинственно ответил Саренко.
– И как она… то есть, я хоцу это знать… для русского географицеского обсества. Это оцэн вазно, оцэн вазно в географическом отношении.
– И в статистическом, – подсказал Зарницын.
– Да, и в статистицеском. Я бы дазэ хотел сам порасспросить этого рыбаря.
– Служба! служба! – поманул в окно угодливый Саренко.
Солдат подошел.
– Стань, милый, поближе; тебя генерал хочет спросить.
Услыхав слово «генерал», солдат удилища положил на траву, снял фуражку и вытянулся.
– Стуо, ты поньмаес рыба? – спросил Сафьянос.
– Понимаю, ваше превосходительство! – твердо отвечал воин.
– Какую ты больсе поньмаес рыбу?
– Всякую рыбу понимаю, ваше превосходительство!
– И стерлядь поньмаес?
– И стерлить могу понимать, ваше превосходительство.
– Будто и стерлядь поньмаес?
– Понимаю, ваше превосходительство: длинная этакая рыба и с носом, – шиловатая вся. Скусная самая рыба.
– Гм! Ну, а когда ты более поньмаес?
Солдат, растопырив врозь пальцы и подумав, отвечал:
– Всегда равно понимаю, ваше превосходительство!
– Гм! И зимою дозэ поньмаес?
Солдат вовсе потерялся и, выставив вперед ладони, как будто держит на них перед собою рыбу, нерешительно произнес:
– Нам, ваше превосходительство, так показывается, что все единственно рыба, что летом, что зимой, и завсегда мы ее одинаково понимать можем.
Сафьянос дал солдату за это статистическое сведение двугривенный и тотчас же занотовал в своей записной книге, что по реке Саванке во всякое время года в изобилии ловится всякая рыба и даже стерлядь.
– Это все оцэн вазно, – заметил он и изъявил желание взглянуть на самые рыбные затоны.
Затонов на Саванке никаких не было, и удильщики ловили рыбу по колдобинкам, но все-таки тотчас достали двувесельную лодку и всем обществом поехали вверх по Саванке.
Доктор и Вязмитинов понимали, что Сафьянос и глуп, и хвастун; остальные не осуждали начальство, а Зарницын слушал только самого себя.
Лодка доехала до самого Разинского оврага, откуда пугач, сидя над черной расселиной, приветствовал ее криком: «шуты, шуты!» Отсюда лодка поворотила. На дворе стояла ночь.
По отъезде ученой экспедиции Пелагея стала мести залу и готовить к чаю, а Лиза села у окна и, глядя на речную луговину, крепко задумалась. Она не слыхала, как Женни поставила перед нею глубокую тарелку с лесными орехами и ушла в кухню готовить новую кормежку.
Лиза все сидела, как истукан. Можно было поручиться, что она не видала ни одного предмета, бывшего перед ее глазами, и если бы судорожное подергиванье бровей по временам не нарушало мертвой неподвижности ее безжизненно бледного лица, то можно было бы подумать, что ее хватил столбняк или она так застыла.
– Аах! – простонала она, выведенная из своего состояния донесшимся до нее из Разинского оврага зловещим криком пугача, и, смахнув со лба тяжелую дуну, машинально разгрызла один орех и столь же машинально перегрызла целую тарелку, прежде чем цапля, испуганная подъезжающей лодкой, поднялась из осоки и тяжело замахала своими длинными крыльями по синему ночному небу.
– И это люди называются! И это называется жизнь, это среда! – прошептала Лиза при приближении лодки и, хрустнув пальцами, пошла в комнату Женни.
Пили чай; затем Сафьянос, Петр Лукич, Александровский и Вязмитинов уселись за пульку. Зарницын явился к Евгении Петровне в кухню, где в это время сидела и Лиза. За ним вскоре явился Помада, и еще чрез несколько минут тихонько вошел доктор.
Странно было видеть нынешнюю застенчивость и робость Розанова в доме, где он был всегда милым гостем и держался без церемонии.
– Не мешаем мы вам, Евгения Петровна? – застенчиво спросил он.