Записки Серого Волка - Леви Ахто. Страница 28

* * *

Ведь бывает же такое… Ни о чем не подозревая, стоишь себе с приятелями, глубокомысленно созерцаешь янтарное пиво, убывающее в твоей кружке, улыбки на небритых физиономиях приятелей и собак, ведущих какие-то свои переговоры за пивным ларьком, который не переставая по очереди подпирают лапами (говорят, у собак это вошло в моду после того, как где-то на какую-то из них упал забор); твой приятель, с кем ты пять минут тому назад познакомился, заканчивает анекдот, и ты открываешь рот, чтобы как следует посмеяться, хотя анекдот и не понял, а вместо того закричишь от испуга и боли тоже, потому что тебя вдруг бабахнули чем-то по голове. Вот здорово!.. И бывает же такое…

Когда этот жест совершился – засмеялись приятели, потому что этим приятелишкам всегда смешно, когда кто-нибудь шлепнется в лужу или стукнется лбом о столб, или брюки порвет на себе нечаянно. «Только пошли мы, – смакуют они, – и он тут ка-ак стукнется…» Или: «Только мы это… э… пропустили, закусили и пошли… а он ка-ак шлепнется… Го-го-го, го-го-ro…» Им всегда смешно. А тут целая сенсация. Стукнули по голове. Ого-го-ro! Причем чем стукнули? Старым дырявым ведром. Им так весело, они так заразительно ржут, что вместо того, чтобы как следует дать по зубам тому, кто к тебе так неуважительно отнесся, тоже засмеешься и, словно это и в самом деле занятно, как будто между прочим, не переставая снисходительно смеяться, поинтересуешься, за что тебе такая милость. А вот теперь уже не до смеха.

Перед тобой стоит разъяренный дьявол в образе базарного дворника – здоровенный двухметровый верзила лет пятидесяти.

– Не-е… не-е знаешь! – ревет он изумительно нежным голосом, которому позавидовал бы северный медведь, и… ба-бах – ведро второй раз, еще с большего размаха, опускается на мою голову. Да, да – на мою! Это именно меня на таллинском базаре стукнули по голове этим недостойным предметом. Пока я соображал, смеяться ли мне дальше или как, старик готовился третий раз проделать этот номер для потехи собравшихся зевак, и мне с трудом удалось укротить это свирепое явление в старом залатанном фартуке, отняв у него порядком помятое о мою голову ведро.

– Где мое ведерко? – проревел он.

Какое ведро? Что это он несет?

– Новое! – кричит он. – Куда ты, собачий сын, его девал?!

Я уже не обращаю внимания на неуважительный тон и пропускаю мимо ушей оскорбление, изобразив одну из самых ласковых улыбок, молю его объяснить, в чем дело. Тут наконец и приятели, насмеявшись досыта, поспешили на помощь – старику подали кружку с пивом. Он смягчился и, прежде чем пригубить подношение, произнёс:

– Сказал мне тут один, что это ты ведро забрал, а я горяч малость… Но какая же стерва стащила ведро?!.

Кто ему сказал это?

Опустошив несколькими здоровенными глотками кружку, он, все еще подозрительно на меня глядя, сказал:

– Да вот был он тут, – старик обернулся, поискал кого-то взглядом в толпе, – такой маленький, пузатенький, с носом этаким… – он изобразил рукой, какой нос у того. – Ведь вот стерва, дали мне утром совсем новое ведро, тут я его на минутку поставил, отвернулся, а потом гляжу – стоит это… – показал на старое. – И потом тот, с носом, подошел и на тебя показал. «Это, – говорит, – он стянул». А я ведь горяч… Но ты, если не брал, извини…

Это, конечно, Проныра… Отомстил за вчерашнее.

Вчера вечером мы съездили с ним в деревню к одной нашей знакомой. По дороге не могли никак решить проблему треугольника: нас ведь двое, а знакомая одна. Зато, не дойдя до дома знакомой, я решил проблему «дерева и собаки».

Во дворе знакомой (живет она одна) обитает громадная свирепая дворняга, которую постоянно держат на цепи и которую Проныра каждый раз не забывает пинать ногой, приговаривая: «У-у, злюка противная, р-р-р». За это бедная дворняжка так полюбила Мишкин нос, что и во сне видит, как бы оторвать его, и, когда ей удастся сорваться с цепи, Проныре приходится сидеть на низеньком каштане, растущем тут же во дворе. Что касается моих отношений с этой дворняжкой, я ее всегда жалею и кормлю хлебом, колбасой. И пользуюсь за это особым ее расположением.

Когда вошли во двор, я быстро подбежал к дворняжке и, прежде чем Проныра что-нибудь успел сообразить, спустил ее с цепи. Проныра просидел на каштане до тех пор, пока я не ушел.

…Ее зовут Сирье. Она каждое утро в половине восьмого выходит из квартиры, а возвращается поздно – в шесть-семь часов вечера. Рабочий день, что ли, у нее такой длинный – не знаю. Я прихожу в ее квартиру и наблюдаю, как она живет. Разные мелочи рассказывают о ее жизни. Во-первых, альбом. Вот она заснята с каким-то мужчиной, противный тип, лысый. Она и он встречаются на многих снимках, они сняты и вдвоем и в компании. Не понимаю, как может такая красивая женщина якшаться с таким уродом. На некоторых снимках она изображена и с другими мужчинами. Особенно выделяется один из них, с красивым лицом, с маленькими усиками. Не нравятся мне его глаза – наглючие какие-то. А вот она заснята еще с кем-то, видно, военный, положительно симпатичная личность, и глаза тоже симпатичные.

Она вяжет какое-то платье. В прошлый раз, когда я был здесь, я не мог еще определить, что это она такое вяжет. Но теперь могу поклясться, что это или платье, или юбка. Гляжу на ее портрет и думаю, почему у нее такие грустные глаза, не родилась же она с такими. Может, ей в жизни не повезло? Мне все в ней правится, одно плохо: курит. Всегда у нее в пепельнице окурки папирос с напомаженными кончиками.

Пытаюсь иногда представить себя рядом с ней – плохо получается. Мне кажется, что я смешон, неловок и уж, разумеется, некрасив, возможно, даже неприятен. И вообще, что я из себя представляю как мужчина? Раньше мне было все равно, каким я кажусь женщинам – умным, дураком, красивым, уродливым, – лишь бы они меня принимали. А вот теперь я даже не представляю, что я с ней могу познакомиться, поговорить, сжать ее руку. Что это со мной такое происходит? Неужели это и есть любовь? Но ведь любовь не для меня, разве это возможно? Ну, допустим, любить-то я право имею – товарища, собаку, удовольствия разные, жизнь вообще. А ее? Мой товарищ – такой же, как я, вор. Я имею право любить своего товарища, потому что он такой же, как я, и разделяет мою участь; а ее, эту женщину, я любить не должен, потому что она не сможет разделить мою жизнь. Об этом даже думать нельзя. Если бы она была воровкой – имел бы я право любить ее тогда? Наверное – да. Но хотел бы я любить такую женщину? Наверное, если уж она мне нравится, я любил бы ее все равно. Кто его знает почему… Не знаю. Неведома мне эта сила. Но сила эта есть, и никто не может устоять перед ней. Стало быть, тогда и я ее могу любить… Да, я имею право, это мое личное дело, но заставить ее разделить мою проклятую жизнь – этого делать нельзя. Люби себе на здоровье, сколько хочешь, и пусть об этом, кроме тебя, никто не знает. Но я не хочу так, я хочу быть с ней. Что делать? Открыться ей и сказать все прямо: мол, так и так – сволочь я и все такое. Тогда я ее больше не увижу. Нет, я не скажу ей ничего, она ничего не узнает, она единственное, что у меня есть, я не хочу ее терять. Как бы мне хотелось быть обаятельным, сильным, чтобы покорить ее. Да, сильным. Женщины, кажется, ценят в мужчинах это качество. А я разве сильный? Я, конечно, могу блеснуть ловкостью, напасть на кого-нибудь, применить один-два из многочисленных подлых приемов. Но разве этим покоришь такую женщину? Нет, этим восхищаются девицы из «малины», но не она.

Да, счастье не украдешь. До сих пор я все мог забрать и унести из тех квартир, где побывал, а вот здесь есть нечто, чего не унесешь. И это мутит мне душу. Наверное, у каждого человека есть что-то для него недосягаемое, ему неподвластное, что он не может удержать, чем никогда не овладеет. А все-таки мне здесь так хорошо, и пускай она меня никогда не узнает, пусть она улыбается другим. Я довольствуюсь своей долей Хотелось бы принести ей цветы…

* * *