Россия: народ и империя, 1552–1917 - Хоскинг Джеффри. Страница 77

Воодушевлённые примером Франции, салоны, естественно, пытались и формировать общественное мнение. С течением времени они становились менее исключительными и более демократичными. Прилежный посетитель собраний, князь П.А. Вяземский, писал: «Парижское общество было тогда республикой, управлявшейся олигархией нового сорта, состоявшей из интеллигентных людей и litterateurs» [11].

В России в салонах тоже можно усмотреть зародыш такой республики, доступ в которую был открыт для тех, кто отвечал требованиям светского общества: уметь вести разговор и быть способным на литературную импровизацию в форме эпиграммы, bout-rimés [12], стихотворения, с тем, чтобы записать небольшое сочинение в альбом какой-нибудь юной дамы или хозяйки салона.

Это означало, что в России «культурное строительство» происходило главным образом на зарубежной основе. Иначе говоря, гражданство зарождавшейся «республики образованных людей» предопределялось космополитическим воспитанием, при котором корни такого «гражданина» могли находиться в той же степени в Москве и Санкт-Петербурге, как в Париже и Лондоне (недаром романтический поэт в поэме Пушкина «Евгений Онегин» имел «геттингенскую душу»). Чтобы быть в полной степени русским, нужно было стать гражданином мира. С одной стороны, это значило, что русские интеллектуалы XIX века — и некоторые аристократы тоже — обладали широчайшей и универсальнейшей культурой и, пожалуй, не имели в этом отношении равных в Европе. С другой стороны, нигде в Европе элитные культуры и знания не были настолько отделены от церкви и рядовых людей, как в России. По терминологии Энтони Смита, горизонтальные связи, то есть связи с соседними элитами, намного перевешивали связи вертикальные, то есть связи с массами своей страны.

Ещё одной особенностью развития русской культуры являлось то, что власти, особенно после восстания декабристов, с глубоким подозрением воспринимали любое проявление гражданского чувства — филантропию, инициативы в сфере образования, добровольные ассоциации, — видя в них источники недовольств и бунта. С таким же отношением столкнулась и литература, хотя в дуэли с ищейками режима имела определённые преимущества. В отличие от музыки и живописи, литература состоит из слов и, следовательно, может непосредственно комментировать политические и социальные вопросы; но в то же время сами слова способны нести различную смысловую нагрузку и не поддаваться однородному толкованию. Это создавало большие проблемы для цензоров: нелегко, не поставив себя в глупое положение перед образованной публикой (к которой принадлежали и сами цензоры), приписать тексту одно прямолинейное значение и со спокойной совестью объявить его неприемлемым.

Кроме того, в России уже существовала сеть независимых от правительства типографий и книжных магазинов, сформировалась значительная масса читателей, хотя их вкусы и не всегда соответствовали стремлениям писателей. «Конвергенция капитализма и печатной техники» уже состоялась и начала создавать «воображённое общество», поддерживаемое не указами и постановлениями, а творениями талантливых писателей.

У истоков всего этого движения стоял Виссарион Белинский. Идеи были для него не просто интеллектуальным времяпровождением — их следовало реализовать на практике. Но предварительно они должны быть распространены, доступны и понятны простым людям, и Белинский полагал, что лучше всего это может сделать художественная литература. Однако его подход к ней не был чисто утилитарным. Истина, считал он, прекрасна, и передавать её следует в такой же прекрасной форме; поступать иначе — значит предавать её сущность. «Я litterateur, — писал Белинский. — Я говорю это с болезненным, но гордым и счастливым чувством. Русская литература — моя жизнь и моя кровь».

Была ещё одна причина, по которой он придавал литературе столь важное значение: подобно Карлайлу, Белинский верил, что она способна создавать чувство общности, выходя за рамки групповых интересов общественных классов и сословий. В 1840 году он жаловался Константину Аксакову: «У нас так много личностей вне общества, потому что Россия — это не общество. У нас нет ни политической, ни религиозной, ни научной, ни литературной жизни».

Задачу литературной критики Белинский решал в том же духе, что и Лютер в своём толковании Библии: выявлял истину, кроющуюся в тексте, делал её более широко доступной и указывал на связи с другими текстами. Таким образом он формировал новую традицию. Как явствует из его языка, Белинский с позиций Гегеля рассматривал литературу как проявление самопознания Абсолютного Духа. В его представлении она играла жизненно важную роль в поступательном ходе истории, процессе, в котором на пути к прогрессу разные нации в определённое время берут на себя функцию ведущего. Белинский никогда не забывал горьких слов Чаадаева о пустоте русской культуры и презирал бессмысленный шовинизм официальных националистов. Он отвергал и то и другое и видел в литературе потенциал для самобытного российского движения вперёд.

Белинский надеялся, что литература соединит разорванную социально-культурную ткань российского общества и сможет создать новый, невиданный тип; надеялся, что она «вымостит дорогу для внутреннего восстановления сословий, формируя общественное мнение и производя некий особый класс общества, который отличается от среднего сословия тем, что состоит не только из одних купцов и простолюдинов, но из людей всех сословий, собранных вместе через образование… в сердцевине которого исключительно любовь к литературе».

Литература станет тем средством, через которое Дух найдёт самовыражение в России, форму, которая станет вкладом русского народа в мировую культуру и эволюцию мировой истории.

Однако прежде российская литература должна преодолеть младенческий период. Белинский считал, что культура каждой нации проходит три фазы. Первая, которую он назвал «естественная непосредственность», — фольклор, прямое культурное выражение этнических традиций народа. При всей своей ценности и одухотворённости он, в основном, не понятен иностранцам и, конечно, не является вкладом в мировую культуру. За первой фазой следует вторая, «абстрактный универсализм», когда писатели ассимилируют лучшее из мировой культуры, создавая свои произведения по зарубежным образцам: то, что получается в результате, достойно внимания, но часто бледно и безжизненно, лишено здоровой почвенности, свойственной фольклорной культуре. Тем не менее это конструктивная фаза — здесь Белинский не соглашался со славянофилами, — отмеченная в России Петром Великим. «Россия до Петра Великого была только народом. Она стала нацией вследствие толчка, данного её великим преобразователем».

И наконец, наступает фаза «рационального сознания», когда культура может синтезировать всемирно-исторические элементы с собственными этническими традициями — период подлинного величия, когда нация привносит в мировую культуру нечто особенное и ценное. Белинский считал, что в эту фазу российская культура вступает как раз при его жизни. Первым произведением, на его взгляд, воплощавшим новое достижение, являлась поэма Пушкина «Евгений Онегин», так как включала элементы фольклора на более высокой ступени синтеза. Белинский назвал её «первой истинно национальной русской поэмой» и увидел в Пушкине «не только поэта, но и представителя недавно пробуждённого национального сознания». «Великий национальный поэт, — утверждал он, — способен заставить говорить и хозяина, и крестьянина, каждого на своём языке».

Если следовать логике Белинского, русской литературе, чтобы устранить этнический разрыв, нужно пойти к простым людям, дать детальную и достоверную картину их жизни, приступить к ассимиляции их языка, но не ради этнографических целей, а по моральным соображениям, и ради передачи сути национальной самобытности. Подобная литература критически показала бы условия жизни народа или перестала бы быть честной, но также предложила бы идеал лучшей жизни: ведь всё истинное по-настоящему прекрасно, а подлинное произведение искусства не может быть иным.