Соленый ветер. Штурман дальнего плавания. Под парусами через океаны - Лухманов Дмитрий Афанасьевич. Страница 7
Это меня устраивало, так как давало возможность быть всегда под рукой и не прозевать место.
На третий или четвертый день пребывания на кухне мой приятель вызвал меня неожиданно в зал и представил почтенному бородатому человеку, одетому в вышитую украинскую сорочку, люстриновый черный пиджак и полосатые брюки.
Бородатый человек внимательно осмотрел меня с ног до головы.
Затем между нами произошел следующий диалог:
— Как тебя зовут?
— Дмитрий.
— Паспорт есть?
— Есть.
— Борщ могишь сварить?
— Могу.
— А кашу?
— Тоже могу.
— Эге! Може, и бишкет зажарить могишь?
— Могу.
— А на бабафигу [6] лазил когда?
— Лазил.
— И закрепить сумеешь?
— Сумею.
— Ну, иди ко мне кухарем. Жалованье десять рублей положу.
— Харчи, стало быть, ваши?
— Харчи у кацапов, а у меня продовольствие.
— Будь по-вашему, я согласен. А как ваше судно зовут?
— «Святой Миколай». Стоит на якори недалече от волго-донской пристани. Як приедешь, спытай капитана Борзенку.
— А задаток дадите?
— А сколько тебе?
— По положению, за полмесяца.
— Ни. Давай документ — дам три карбованца, больше не дам.
— Давайте!
— А когда на шхуне будешь? Завтра раненько снимаемся.
— К вечеру буду.
— Добре! Давай документ.
Я передал выданное мне из мореходных классов свидетельство.
Борзенко внимательно его прочитал и сунул в карман. Затем вручил мне засаленную трешницу.
Договор был заключен.
На полтинник мы вместе с приятелем-половым выпили пива. Затем я сделал запас табаку, мыла, спичек, иголок и ниток и, зная порядки на парусных судах, купил для собственного употребления два фунта сахару и бутылку водки для угощения новых товарищей.
С этими расходами от моего основного капитала, подкрепленного полученным задатком, осталось около полутора рублей, с которыми я и пустился в новое, на этот раз парусное, плавание.
«Св. Николай» было старое, невзрачное суденышко тонн на сотню, вооруженное двухмачтовой шхуной с прямыми парусами на фок-мачте.
Капитанская каюта, по черноморской терминологии — «камора», помещалась в корме, а кубрик — на носу. Мое царство — камбуз — было устроено в маленькой переносной рубке метра полтора величиной, установленной на палубе за грот-мачтой.
Команда состояла из боцмана — «старого», двух «хлопцев» и меня — «малого».
«Повдничали», «обидали» и «вечеряли» все вместе, из общей чашки, не исключая и капитана. В хорошую погоду ели на палубе, на светлом лючке над каморой, а в дурную — за столом в самой каморе.
Отношения капитана со своим экипажем были патриархальные. Мы его звали Григорий Мосеич и говорили «вы», кроме «старого», который всем говорил «ты». Капитан говорил нам «ты» и звал по именам, а «старого» звал «диду».
Терминология, по обычаю черноморских парусников, была принята у нас итало-греческая. Общепринятая в России морская терминология называлась «хлотской» и подвергалась злой критике.
По нашей терминологии, нос судна назывался «прова», корма — «пупа», якорь — «сидеро», цепь — «кадина», фок — «тринкет», фор-марсель — «парункет», брамсель — «бабафига» и т. д. в этом роде.
Даже румбы компаса назывались по-итальянски: север — «трамонтане», восток — «леванте», юг — «острия», запад — «поненте».
Я уже забыл теперь эту странную смесь исковерканных украинским выговором итальянских и греческих слов, но когда-то знал ее хорошо.
Итак, ранним августовским утром мы снялись с якоря и с тихим, еле чувствительным, но попутным ветерком двинулись к выходу из Керченского пролива в Азовское море.
Мы шли порожняком в Геническ за солью для Ростова.
«Старой» дал мне несколько уроков кулинарного искусства, и я оказался недурным «кухарем».
Утром, в семь часов, мы пили чай и ели хлеб или галеты — это называлось «повдник». В одиннадцать я подавал неизменный борщ с затиркой из помидоров и пшенную кашу. Мясо из борща не резалось на пайки, а мелко крошилось на деревянной тарелке и подавалось после борща. Ели сосредоточенно, молча и истово, следя, чтобы кто-нибудь не стащил не в очередь лишнего куска мяса. Часов в пять «вечеряли». На «вечерю» шли остатки разогретого борща. Затем пили чай, разумеется вприкуску, причем в чай для большей крепости прибавляли немного цикория.
После «вечери» устраивались обыкновенно литературные вечера.
Все, кроме рулевого, садились на палубе вокруг светлого лючка, а я читал вслух Гоголя или Шевченко, которые вместе с вахтенным журналом хранились у Григория Мосеича в каюте на маленькой самодельной полочке.
Читали до темноты. Эти чтения в наивной и горячо реагировавшей на все маленькой аудитории доставляли мне большое удовольствие.
Самым шумным успехом пользовались «Тарас Бульба» и шевченковские «Гайдамаки». Лирика, вроде «Катерины», производила сравнительно слабое впечатление. «Старосветских помещиков» я даже не читал. Борзенко, перелистывая как-то том Гоголя и дойдя до них, прямо сказал:
— О це ерунда, не стоит и читать.
Зато юмор, рассыпанный вперемешку с красочным элементом сказочности в «Майской ночи» или в «Ночи перед Рождеством», очень нравился. Огромное впечатление произвел также «Вий».
Когда наступала темнота, все укладывались спать тут же на палубе, причем Борзенко и «диду» ложились подле рулевого, чтобы он в случае надобности мог немедленно их разбудить. Спали они чутко и раз по десять за ночь вскакивали, осматривали горизонт, небо, паруса и снова сейчас же засыпали, укутавшись, несмотря на теплую ночь, тулупами. Часов, видимых рулевому, не было. Старинные серебряные часы в виде луковицы были только у капитана и висели над изголовьем его койки. Рулевой судил о времени по движению звезд, а если было облачно, то просто по впечатлению, а когда уставал, то будил «дида» и просил сменить, а «дид» расталкивал другого хлопца или меня и посылал на руль.
Правили румпель-талями. Штурвала не было.
Компас был самый первобытный и маленький, сантиметров двенадцать в диаметре.
Навигационных инструментов, кроме вьюшки с лагом, десятифутового лота, засаленной генеральной карты Азовского моря и хромого циркуля, не было никаких. Впрочем, у капитана был еще довольно недурной полевой бинокль, купленный за три целковых у какого-то подозрительного портового бродяги. Борзенко очень гордился этим биноклем, но держал его у себя в комоде и выносил на палубу редко. Да он и не нужен был: зрение у него было, как у индейца американских прерий, а берега Азовского моря он знал не хуже переборок своей двухметровой каморы.
В тумане он изумительно определялся по глубинам и по грунту. Образчик грунта, прилипший к салу, вмазанному в донышко лота, он всегда не только долго и тщательно рассматривал, но и нюхал. Затем срезал острым ножичком и клал на люк. Полудюжины систематически измеренных глубин вместе с полудюжиной образцов грунта было совершенно достаточно для Борзенко, чтобы отлично определить место судна и с уверенностью идти дальше.
Но с этими способностями нашего капитана я ознакомился позже, а до Геническа стояла все время удивительно ясная и тихая погода, чересчур тихая, затянувшая этот коротенький переход в сотню морских миль на две недели.
Борзенко нервничал и даже иногда зажигал восковую свечку перед иконой патрона нашего судна — св. Николая. Но ничто не помогало: штили нас преследовали. Паруса лениво хлопали о мачты, море безмятежно спало под ласковым солнцем, и на небе не показывалось ни одного облачка.
Раз как-то утром я наводил порядок в каморе. Борзенко резким движением подошел к образу, потушил нагоревшую восковую свечку и сказал, обращаясь не то к Николаю, не то ко мне:
— Вот итальянцы в такие бунации [7] молятся-молятся своему Антонию, потом возьмут его, привяжут на бечевку да покупают хорошенько в море — так небось задует тогда… А то, скажите пожалуйста, вторую неделю хоть пешком по морю ходи…