Искуситель - Загоскин Михаил Николаевич. Страница 30
Пройдя шагов сто по широкой просеке, я повернул на право между деревьев, тут было разбросано в близком расстоянии один от другого несколько надгробных камней. Я остановился, поглядел кругом себя: все было пусто и тихо, как в полночь, и слабый свет, который проникал сквозь ветки деревьев, походил более на лунное сияние, чем на блеск утреннего солнца. Я сыскал толстый сук, очертил им два круга, в одном сделал небольшой костер из сухих спичек, которые привез с собою, бросил на него таинственную записку, высек огня, подложил и, войдя в другой круг, стал дожидаться, чем все это кончится. С той самой минуты, как я занялся этими приготовлениями, робость моя исчезла и я сделался так спокоен, как будто бы занимался каким-нибудь физическим опытом. В минуту огонь обхватил записку, она запылала, в то же самое время стая птиц поднялась со всех окружных деревьев и с громким криком понеслась вон из рощи. С одной только березы, подле которой я стоял, не слетел огромный ворон и принялся каркать таким зловещим голосом, что я снова почувствовал в себе какую-то робость. Вот прошло полчаса – все та же тишина, еще прошло столько же – все смирно вокруг, никто не является, не слышно никакого шороха, даже ветерок не колышет листьев на деревьях, а солнце уже высоко. «Что же это? – подумал я. – В самом деле, не поверил ли я сумасшедшему? Или, что еще хуже, не дурачит ли меня этот магистр?.. Ах, черт возьми!» Вот гляжу, едет мимо меня крестьянин в телеге, через минуту другой, вон мелькнул красный сарафан, вот зашевелились кругом трактира, еще полчаса – и вся роща оживится, а я буду стоять в кругу и дожидаться какого-то чуда… Он советовал мне не выходить из него, пока не заблаговестят к обедне… Слуга покорный!.. Три часа сряду быть пошлым дураком!.. «Ах ты, проклятый немец! – вскричал я, выходя из круга. – Нет, голубчик, будет с тебя и того, что я битый час простоял здесь на карауле!»
– Позвольте узнать, где большая дорога? – сказал кто-то позади меня на чистом французском языке. Я вздрогнул, обернулся: в двух шагах от меня стоял человек лет тридцати пяти в модном гороховом сюртуке с длинным висячим воротником, в круглой шляпе и щегольских сапогах с белыми кожаными отворотами. Нечаянное появление этого незнакомца так меня испугало, что я с полминуты не мог оправиться и понять, чего он от меня хочет. Он повторил свой вопрос на самом чистом русском языке.
– Большая дорога отсюда в двух шагах, – сказал я наконец. – Я сам пробираюсь к заставе, и если вам угодно идти со мною…
– С большим удовольствием!
Мы прошли несколько шагов молча. Я поглядывал украдкою на этого господина сначала с каким-то страхом: мне все казалось, что у него под шляпою припрятаны рога, а щегольские сапоги надеты на козлиные ноги. С первого взгляда наружность его мне вовсе не понравилась, смуглое продолговатое лицо, орлиный нос, рот до ушей и светло серые блестящие глаза, на которые тяжело было смотреть, но голос такой приятный, такой гармонический, что когда он начинал говорить, то мой слух решительно был очарован.
– Я, кажется, нигде не имел удовольствие с вами встречаться? – сказал я для того, чтоб что-нибудь сказать.
– Я не более трех дней как приехал в Москву, – отвечал незнакомый, – и почти никого здесь не знаю. Мне расхвалили московские окрестности, так я хотел ими полюбоваться. У всякого свои причуды, я люблю бродить по полям, шататься по лесу, но только не в то время, когда гуляют другие. Сегодня, вместе с утренней зарею, я выехал на заставу и, признаюсь, очень удивился, когда встретил вас в этой роще.
Незнакомый сказал последние слова с какой-то сатанинской улыбкою, от которой меня бросило в жар. «Боже мой! – подумал я. – Ну, если он подсмотрел, что я здесь делал!
– Мне показалось, – продолжал незнакомый, – что вы были чем-то заняты, вы, верно, рассматривали древние надгробные камни, которые в этой роще на каждом шагу попадаются.
– Да, я разбирал надписи.
– И верно, не позавидовали красноречию тех, которые их сочиняли? Я также прочел надписи две – одна другой глупее. Надобно сказать правду, древние заставляли говорить умнее своих покойников. Но вот, кажется, и большая дорога, – продолжал незнакомый. – Моя коляска стоит у самой заставы, и если вам не наскучило еще идти пешком…
– Извините! – прервал я, чувствуя в себе какое-то неизъяснимое желание поскорей отделаться от этого товарища. – Мне некогда… я тороплюсь в город.
Незнакомый улыбнулся и замолчал, а я махнул моему кучеру, но, лишь только он принялся за вожжи, чтоб ехать ко мне навстречу, лошади начали храпеть, становиться на дыбы, вдруг бросились в сторону, понесли целиком, по пенькам, чрез канавки, а менее чем в полминуты пристяжная лежала на боку, а из дрожек остались целыми только одно колесо и оглобли. К счастию, мой кучер также уцелел. Надобно было непременно отпрячь лошадей и отвезти изломанные дрожки на извозчике. При помощи проходящих мы скоро все уладили, один крестьянин взялся сбегать за извозчиком, а я никак не мог отговориться от незнакомого, который хотел непременно довезти меня до дому. Мы подошли к заставе. Красивая венская коляска, заложенная парою отличных вороных коней, стояла у самого шлагбаума. Мальчик, одетый английским жокеем, отворил дверцы, мы сели и шибкой рысью помчались по улице.
От Троицкой заставы до Арбатских ворот, где я жил, будет, по крайней мере, версты четыре, однако ж мы ехали не более четверти часа. Дорогою я узнал, что мой новый знакомец называется барон Брокен [115], что он два раза объехал кругом света и теперь отдыхает, гуляя по Европе, что он, имея непреодолимую страсть к путешествиям, выучился говорить почти на всех известных языках и что русский нравится ему всех более. Не знаю, оттого ли, что он потешил мое национальное самолюбие, похвалив наш родной язык, или потому, что этот барон говорит отменно умно и приятно, но только он успел совершенно помирить меня с собою, его блестящие лукавством глаза, насмешливое выражение лица и даже эта почти беспрерывная сардоническая улыбка, которая показалась мне сначала так отвратительною, не возбуждала уже во мне никакого неприятного чувства. Когда мы подъехали к воротам моей квартиры, я пригласил его войти и выпить со мною чашку чая.
– Скажите мне, – спросил я своего нового знакомца, усадив его на канапе, – долго ли вы у нас в Москве прогостите?
– Право, не знаю, как вам ответить, – сказал барон. – Если ваша Москва мне понравится, то я проживу здесь не сколько месяцев, целый год – даже два, а может быть, не погневайтесь, уеду и через неделю. Я шатаюсь по свету без всякого плана, без всякой цели – просто для своей забавы. До сих пор я мог прожить два года сряду только в одном Париже и, вероятно, остался бы еще долее, но этот Первый консул [116] с своим порядком, с своими законами до смерти мне надоел. Народ перестал мешаться в дела правительства, по улицам тихо, тюрьмы опустели, нет жизни, нет движения, опять зазвонили на всех колокольнях – тоска, да и только! Я вижу, слова мои вас удивляют, – промолвил барон, взглянув на меня с улыбкою, – да и может ли быть иначе: вы русский, живете в православной Москве, так, конечно, этот образ мыслей должен казаться вам…
– Несколько странным – это правда, – сказал я. – Говорят, теперь можно жить в Париже, но когда он тонул в крови…
– Тонул!.. И, полноте! Это риторическая фигура. И что такое несколько тысяч людей менее или более для Парижа? Разве не бывают в больших городах повальные болезни? А как зовут эту болезнь: поветрием, тифом, чумою, гильотиною – не все это равно?
– Но что за радость жить в чумном городе? И позвольте вам сказать: когда Марат, Робеспьер, Дантон [117] и сотни других злодеев управляли Францией…
– Тогда в тысячу раз было веселее, чем теперь, – прервал с живостью барон. – Все дело зависит от взгляда. Какая-нибудь слезная немецкая драма, от которой плачет глупец, заставит вас смеяться. При Робеспьере давались точно такие же представления в Париже и во всей Франции, как некогда в древнем Риме, только число актеров, которые умирали для потехи зрителей, было поболее. А какая кипучая жизнь!.. Как проявлялась [118] она во всей своей силе и энергии!.. Представьте себе: в одном углу Парижа резали, рубили головы, в другом плясали, пели, бесновались. Сегодня одно правительство, завтра другое, после завтра третье, ну, точно китайские тени. Сегодня Дантон выше всех целой головою, а завтра он без головы, сегодня Робеспьер приказывает и Франция повинуется, а завтра его волочат по грязи. На улицах вечный базар, все в каком-то бардаке, в чаду. Жизнь текла так быстро, опомниться бело некогда, всякий спешил наслаждаться, потому что не знал, будет ли жив завтра. А эти публичные вакханалии, эти языческие праздники, эти братские ужины, на манер спартанских обедов, эти Бруты в толстых галстуках и Горации в красных колпаках, эти французские гречанки, которые в газовых тюниках, с босыми ногами, вальсировали как безумные на балах, даваемых в память их отцов, мужей и братьев, погибших на эшафоте [119]. Все это было так пестро, так необыкновенно! Вся Франция походила в это время…
115
Брокен – в этом имени автор явно обыгрывает название знаменитой горной вершины в Германии Броккен, на которой по преданиям проходил шабаш ведьм в Вальпургиеву ночь; аналог Лысой горы под Киевом.
116
Первый консул – речь идет о Наполеоне, который в 1799 г. в результате государственного переворота был объявлен первым консулом.
117
Марат Жан-Поль (1743—1793) – один из вождей якобинцев в период Великой французской революции; с 1789 г. издавал газету «Друг народа». Убит террористкой Ж. Конде.
Робеспьер Максимильен (1758—1794) – один из якобинских руководителей; в 1793 г. был фактическим правителем Франции; вместе с Маратом проводил политику революционного террора. Казнен на гильотине своими противниками.
Дантон Жорж-Жак (1759—1794) – один из вождей якобинцев; в результате разногласий с Робеспьером казнен на гильотине.
118
Это слово вошло недавно в употребление, но могу вас уверить, что я точно в первый раз услышал его от барона Брокена.
119
Les bals de vietimes.