Искуситель - Загоскин Михаил Николаевич. Страница 37

– С тою только разницей, – прервал барон, – что у них есть вознаграждения: у одних роскошная природа, у других науки, художества, просвещение, но там, где все сряду дурно…

– То есть у нас?

– Я не виноват, Александр Михайлович, что сами откликнулись. Да к тому же я повторю только слова ваших единоземцев. Я тысячу раз слышал это не только за границею, но даже здесь, в Москве, и могу вас уверить, что это говорят не мужики, не безграмотные, а люди воспитанные…

– Иностранцами! Да, барон, к несчастью, это правда, я сам встречал людей, из которых одни не хотят, а другие не смеют сказать доброго слова о своем отечестве, их так запугали, бедняжек, что они не верят собственным своим чувствам и даже не смеют наслаждаться, если предмет или причина этого наслаждения не привезена из чужих краев, а родилась и образовалась в их отечестве.

– Так что ж? – сказал с насмешливою улыбкою барон. – Вы, русские, народ набожный и, может быть, делаете это по чувству смирения.

– Нет, барон! Чувство, которое мертвит и убивает возникающий талант, обдает холодом пламенную душу художника и поэта, это чувство не может проистекать из чистого источника. Безотчетное пристрастие ко всему иноземному, желание не быть, а казаться только просвещенным, глупость и невежество – вот основные причины этой явной несправедливости, не всех – боже сохрани от этого! – но, к сожалению, весьма многих, ко всему тому, что принадлежит нам – нам одним – без всякого раздела с другими народами.

– Послушайте, Александр Михайлович, – сказал барон. – Вы человек умный, образованный, так с вами говорить можно. Ну, будьте справедливы, скажите, что ж такое принадлежит вам одним?.. Старые предрассудки, ненависть к просвещению, фанатизм, суеверие…

Эти слова возмутили мою русскую душу: в ней пробудились чувства справедливости и негодования, усыпленные сладкими речами барона.

– Вы ошибаетесь, – сказал я, – мы ненавидим не просвещение, а то, что вы называете просвещением, мы не восстанем против законной власти, не превращаем публичных танцовщиц в богинь разума, церквей в конюшни и театры, не хвастаемся своим безверием, не стараемся закидать грязью небеса – нет, барон! Благодаря бога, народ русский верует, народ русский любит царей своих! Он верит, что всякая власть от господа, потому что верит словам Спасителя.

Лицо моего гостя вытянулось на целый аршин. Я продолжал.

– Да, барон! Мы не покинули еще старой привычки, в радости благодарить бога, в горе прибегать к нему с молитвою, мы думаем, что без религии нет просвещения, и, несмотря на пример вашей просвещенной Франции, уверены, что не палачи, а одно время и общее мнение могут искоренять предрассудки. Если все это, барон, по-вашему, невежество, так дай бог, чтоб мы его никогда не променяли на ваше просвещение.

В жару разговора я не замечал, что барон совсем изменился в лице: глаза его сверкали, но щеки были так бледны, и все черты выражали такое тревожное, болезненное состояние, что я испугался.

– Вы, кажется, нездоровы? – вскричал я. – Что с вами?

– Ничего! – прошептал барон, закрывая платком лицо. – Пройдет!.. Я вижу, мне должно непременно пустить кровь… Вот и прошло!.. Знаете что, Александр Михайлович? Будемте вперед говорить о чем-нибудь другом: от этих философических диспутов у меня всегда кровь бросается в голову. Да и к чему нам спорить? У каждого свой взгляд: вы видите вещи одним образом, я другим. Ну что? Скажите мне: вы решительно не едете со мною к Днепровской?

– Право, не могу.

– Так приезжайте сегодня вечером ко мне. Я встретил здесь много карлсбадских знакомых, они почти все иностранцы, и я хочу дать им послушать ваших московских цыган. Мы поужинаем, выпьем шампанского, не станем говорить о политике и, право, проведем время очень весело.

Я дал слово барону. Он пробыл со мною около часа, рассказывал мне о своих путешествиях, и, между прочим, весьма много об Испании, в которой, по его словам, он прожил более двух лет. Говоря об окрестностях Гранады, он пленил меня своим пиитическим воображением. И подлинно, нельзя было не дивиться жизни, с которою барон описывал этот земной рай, эти вечно голубые небеса счастливой Андалузии. Слушая его, мне казалось, что я гуляю вместе с ним по очаровательным садам Хенералифа [137] и любуюсь великолепными остатками роскошный Альгамбры [138]. Барон простился со мною, заставил меня повторить снова обещание приехать к нему вечером.

Я отправился к нему часу в восьмом. В прежних комнатах барона дожидался меня жокей, с которым я был уже знаком. Он попросил меня на дурном французском языке идти вслед за ним и сказал мне дорогою, что его господин переменил квартиру и занимает теперь почти весь бельэтаж венецианского дома. В передней встретили меня двое слуг в богатых ливреях, а в зале и у дверей всех гостиных стояли официанты… Меня поразило великолепное убранство комнат. Бронзы, зеркала, картины, мраморные статуи, все было очаровательно. Я не мог также не заметить, что сюжеты картин и мраморных групп были все без исключения более чем анакреонтические. Барон ожидал меня в угольной комнате, он сидел на турецком оттомане, обитом какой-то восточной тканью, подле него, на малахитовом столике из серебряной жаровни, клубился благовонный дым, а в широком зеркале, которое занимало почти всю стену над диваном, отражался тусклый хрустальный шар, который, опускаясь с потолка, отделанного палаткою, освещал всю комнату.

– Что это, барон! – сказал я. – Какое великолепие! Какая роскошь!

– Да, эти комнаты довольно опрятны, – отвечал барон, пожимая мою руку. – Садитесь, Александр Михайлович, вот здесь, подле меня.

– Неужели они были всегда так убраны? – спросил я.

– О нет! Я отделал их на мой счет.

– Да когда же? Помилуйте?.. Когда вы успели?.. Ну, право, это волшебство!

– А что вы думаете? – прервал с улыбкою барон. – Быть может.

– Откуда взялись эти картины, мраморы?..

– Из ваших меняльных лавок, а остальное из магазинов. Я не знал прежде, долго ли проживу в Москве, и для того не хотел заводиться домом, но теперь это дело решенное: я остаюсь у вас, по крайней мере, на год. Сегодня назвались ко мне гости, а в том числе и дамы…

– Как дамы? – вскричал я. – Что ж вы не сказали? Я в сюртуке.

– Ничего! Ведь это не ваши чопорные русские барыни. Я не хотел принять их в старой моей квартире и вот, как видите, в два дня довольно порядочно отделал эти комнаты. Надобно сказать правду, у вас в Москве можно найти все, конечно вчетверо дороже, чем где-нибудь, но я не слишком хлопочу о деньгах. Меня гораздо более пугала мысль, что в России мне не на что будет их тратить.

Нашему разговору помешал приезд гостей. Через четверть часа, когда их собралось человек десять, мы перешли в гостиную. Сначала хозяин знакомил меня с своими приятелями, но под конец он едва успевал сам сказать по несколько слов с каждым вновь приезжающим гостем. В числе их было пять итальянцев, почти столько же англичан, два или три немца и, кажется, двое русских, а остальные все французы. Все они, казалось, принадлежали к хорошему обществу, все, даже англичане, говорили самым чистым французским языком, но из всех этих различных физиономий не было ни одной, которая пришлась бы мне по сердцу. Многие из гостей были весьма замечательной наружности, некоторые могли даже назваться красавцами, и у всех глаза блистали умом, но что-то лукавое и предательское проглядывало почти на всех лицах. Меня особенно поразила физиономия одного молодого человека: вдохновенный и вместе мрачный взгляд, исполненная презрения улыбка и спокойствие, похожее на ту минутную тишину, которая так страшна для мореходца, которая, как предтеча бури, возвещает гибель и смерть, – все это выражалось с такою силою на его бледно-мраморном челе, в его мощных огненных взорах, что я не мог скрыть своего любопытства и спросил о нем у хозяина.

– Ага! – сказал барон. – Вы заметили необычайную физиономию этого поэта?

вернуться

137

Хенералиф – название дворца мавританских халифов в Гранаде.

вернуться

138

Альгамбра – дворец (XIII-XIV вв.) мавританских правителей в испанской Гранаде; отличается пышной декоративной отделкой.