Фармазон - Личутин Владимир Владимирович. Страница 4
– Он ведь этого кита добыл. На костях-то сидит, хребтину приминает, – с восторгом поверял Тимофею Гриша Чирок. Мотор пел на высоких нотах, и потому старику приходилось кричать, и он изрядно надоел попутчику. Но, как говорится, в гостях воля не своя, лучше плохо ехать, чем хорошо идти, и потому Тимофей терпел соседа и даже улыбался дружелюбно, хотя за многие годы деревенской жизни лишь сегодня случайно сблизился вплотную. – Дак ведь страсть. Такая страсть, как приволокли. Я-то на море прожил, да с моря и огорбател, но на такую решимость штоб, не-е… Все побежали, помню, все бегут на берег, ой страсть. Один парень был безногий, вот вопит: батя, и мне посмотреть. Отец лошадь запряг да повез. Он ведь отпетый был, Мишка-то Крень, а сейчас, гляди, блаженная сирота, и только. А был страсть, ух!
Что-то младенчески удивленное проступило в слюдяных глазах старика, они даже загорелись былою голубизною, и Гриша еще долго качал головою, пока карбас завалисто уходил за Клюев Нос.
Нет, не зря Сметанин оговаривал моториста суеверно. Там, у подводной корги сливались, капризно урося, две воды – одна с Мурманского берега, другая – с Белого моря, и с давних пор это место было овеяно мрачными поверьями. В старое время говаривали, что жили якобы тут огромные морские черви, они проедали днища посудин, такие огромные черви, и не до сотни ли варег с одной руки находили на заплесках: столько мужиков гибло у Клюева Носа. И до того опасались миновать, что настлали мужики катище по взгорью и там волочили суденки, сухим путем, только чтобы сберечь жизнь да нажитое добро, и до сих пор, если приглядеться, можно увидеть в траве истлевшее древесное трупьё. Наверное, нынче пошел человек более бойкий и ухватистый, иль червь морской сменил древнее обиталище и более не тревожит путника, но только каждый мужичонко даже на подвесном моторе да на дюралевой лодочке без Бога и страха мчит напропалую, завивая струю. Ныне ведь что: лишь бы живому быть, а цены добру нет прежней, цена добру грошовая, ибо наживается скорее, не надо мытарить за каждый алтын, и соль рубахи не выест. Другие времена, другие понятья, иные и смыслы.
Вода заходила, закипела, волна заглядывала в карбас и рвала руль, и только Коля База внешне беззаботно сидел у правила, длинной черемховой палки, и насвистывал весело, обнажив сплошной набор железных зубов. А ему-то Клюев Нос особенно памятен. Именно тут случился Коле урон этим летом, когда по баловству иль беззаботности своей угнал парень ночью рыбозаводовскую дору и волной выкинуло суденко на отмель, как пробку из бражного жбана. Дали тогда Коле год принудработ да пятьсот рублей выплат; дору стянули трактором в море и увели в затон на ремонт, а этого подорожника и лесного человека посадили на колхозный карбас, чтобы ходил парень неторопливо вдоль родимого берега от тони к тоне и собирал семгу. А Коле Базе эта работа в радость, нынче здесь – завтра там. И сразу хмурая забота из глаз долой, просветлели они, заулыбались, на печищан откровенно взглянули, и вновь зеленая хмельная дурнинка ожила в их глубине. Ныне везде Коля желанный гость: кого подвезти если, кого подбросить до рыбацкого стана – он с полной душой всегда, и лишь подвалит к тоньской избушке, его уже привечают, как гостя желанного, первая ложка ухи ему, а где и стопарик найдется под семужье перо, не для пьянки, конечно, для вкусу лишь, для пробужденья аппетиту. Но если душа загорится, Колька из-под земли достанет горючки, он этого зеленого змия за сто верст простым глазом видит и всегда, если чужим винцом на пятак причастится, то своего на рубль дольет, такая уж у парня натура, ибо свойский он человек, не жмот и не скобарь. Нет, с Колькой не соскучишься, с ним не пропадешь, он всем кореш, кум, сват и брат: редкий человек, Колька.
И когда обогнули Клюев Нос, снова оживились карбасники и уже без всякой опаски глянули на лукоморье, где в серой дымке едва проступали тоньские станы.
– Редкий ты человек, Колька, – льстиво крикнул Гриша Чирок.
– Ну а я что говорил? А то па-мят-ник, – заорал Колька с видимым превосходством и лихо завернул карбас в голомень, в открытое море. – Если хотите знать, тогда бес за мной увязался. Если хотите, я с закрытыми глазами куда хошь.
– Редкий ты человек, Колька, – повторил старик, но уже с некоторой подковыкой. – На твердых ногах стоишь, не охлябыш, не заскребыш, не из дижинной муки, чего на тебя грешить. Но вот фуражечку ты мне не спас. Не спас фуражечку, а чем возместишь? Тут как бы стаканчик положен, чтобы боль сердешную сбить.
– Грешить меньше надо. Помирать пора, а ты все до бабы льнешь, народ дорогой зря переводишь, – грубо оборвал Сметанин: он широко громоздился в карбасе, словно бы половину посудины занимал своими мясами, все для него тут были люди даровые, лежунцы, лишь из милости да жалости попавшие в лодку. – Тебе-то нынче бы на печи лежать, дедко.
– Я порченого товару не производил. Зря ты так-то… От меня все парень на парень шли, я государству, если сказать, большую подмогу произвел, – смиренно ответил Гриша, ибо по бухгалтерскому голосу понял, что задираться сейчас излишне: раз сам навязался в лежунцы, то сиди и помалкивай. – Иль, может, я чего не так, дак прости.
– Прости, прости, – отмякше передразнил Сметанин. Может, совестно показалось перед Тяпуевым, толкавшимся в спину. – Подведете под каторгу слабого человека. Слабого-то ой разлижут, так ли разлижут, братцы лежунцы-и! Вы меня на грех толкаете, как бы мне через вас греха не нажить. – Лицо у Сметанина, насеченное ветром, походило на парной кусок говядины, серые глазки набрякли, накровянели. Сколько крови, тепла и мясов было в этом большом мужике, что даже посередке моря, когда невольно скорчишься от сквозного ветра, – от него же валил пар. – Все, господа-товарищи, делится пополам, а грех не разделишь. Так мне мамаша говорит. Ты, говорит, сынок, чужих грехов не считай, ты лучше своих не делай. А разве тут устоишь, если такое хозяйство на мне.
Сметанин еще выкаблучивался, цену себе набивал, а руки меж тем ловко добыли из поклажи бутылку, ну а раз море из стопочек не пьет, стопочками лишь в домашнем застолье дразнятся, то Коля База готовно достал из рундучка солдатскую кружку. Разливал Сметанин твердой, привыкшей к гостьбам рукою, а сам вроде бы случайно испытующе оглядывал лица, примерялся, приценивался, с кого начинать питье. Казалось бы, эко диво, чего размышлять у оседланного коня: садись и поезжай, коли подушки не болят. Подай сначала ближнему, кто под рукой, после другому, но лучше-то всего и безо всяких раздумий по неписаному закону отправь сначала страдальцу Грише Чирку; вон он сидит в носу карбаса, засиверел весь и над губою капля провисла… Но не так полагал бухгалтер: он тоже не лыком шит, за службу свою побывал среди людей и в хороших застольях сиживал и на банкетах, где зряшного слова не скажут и винцом лишний раз не обнесут, – это уж после, как захмелишься слегка да душа взыграет, смекай с дружками на стороне, чтобы ублажить натуру. Нет, совсем не простое дело – обнести питьем.
«Гриша потерпит, он битый мужик и свой, а если старый, так лежал бы на печи, – размышлял Сметанин. – Иван Павлович за спиной – гость, конечно, его-то бы уважить, он по дебету-кредиту высоко шел, да много ли мы от него видели? Как уехал в город – и шапку заломил. Да он на родину с… хотел с высокой горы. А нынче что, одно сальдо. А сальдо – баранка. Вроде бы та же костяшка, да рангом ниже. Была рублевая, а может, и за десятку шла, а нынче копеешная, один форс и штаны бостоновые. Пензия ты ныне, Иван Павлович, пен-зи-я… Колька не в счет, он у руля. Ему не положено… Но вот на переднем уножье сидит Тимофей Панин, новый лесник, его бы и приручить. Строить нынче надо колхозу? Надо. Лес рубить тоже надо. Одно дело на горних борах да близ реки – любо дело. Свалил, сучки обкорнал, скатал бревна в реку и по большой-то воде весенней и гони. А наступи такому на мозоль – парень своенравный, с шишкой во лбу – выделит деляну на моховой раде, где от дерева к дереву не докричишься, да и лесок-то с карандаш, с табачной гнильцой, да болонь синяя, да косослойный, да винтовой. Поди выбери из него годного товару… Манерный парень, себе на уме, с поперечиной в душе, но по всему видать – попивает: лицо землистое, и в глазах тоска».