Лабиринт - Лиханов Альберт Анатольевич. Страница 19
И бабки не будет, главное. Помрет. Зачем ей жить, когда все будет? Она, поди-ка, и сама не захочет. Какой смысл? Деньги в бумажник свой складывать не надо. Копейки от сдачи считать, которую мама принесет, тоже не надо. Отца заставлять, чтоб из-за денег на другую работу шел, тоже незачем, – денег навалом и без того будет, знай работай себе отец где больше нравится. Что тогда делать бабке? Телевизор смотреть только и остается. Сидеть, глаза таращить. Все командирство бабкино сразу выйдет, как из воздушного шарика газ. Обмякнет бабка, сморщится и помрет!
Толик шел вдоль прилавков, как по длинной съедобной улице, улыбался своим мыслям, поглядывал на еду, замедляя шаг в «сладких отделах».
Вон «Раковая шейка», по двадцать восемь копеек за сто граммов, а соевые батончики по восемнадцать. Есть и чеховские конфеты, «Каштанка» называются. Чехов такие конфеты любил, а потом так и собаку в своем рассказе назвал. Вообще-то, может, и наоборот, но все равно. Толик бы не отказался попробовать, какие они на вкус, «Каштанки».
Да что там! Можно бы и вон тех подушечек, по 10 копеек сто граммов, пососать, но нет у него денег. Даже гривенника.
«Ну что ж, – думает Толик. – Что есть, то есть, а чего нет, того нет, и нечего тут обижаться». Сладкоежкой он никогда не был, никогда и никто его «Каштанками» да «Раковыми шейками» не баловал, баба Шура все экономила, да разве в этом счастье? Нет, не завидовал Толик ребятам, которые сладкое за обе щеки уписывают, а потом зубами маются.
Толик разглядывал конфеты, иронически улыбаясь, как вдруг услышал, что одна продавщица сказала другой:
– Смотри-ка, мать и дочка.
Толик пропустил вначале это мимо ушей: подумаешь, мать и дочка, да мало ли их везде ходит, дочек с матерями, и даже не обернулся. Но потом подумал, что продавщицы не такой народ, чтобы зря удивляться, и посмотрел.
Никакой дочки с матерью он не увидел. Стояли просто у столика две старушки и друг дружке хлеб в авоську класть помогали. Одна авоську растянула, а вторая туда кирпичик хлеба кладет и городские булочки.
Толик поискал глазами, где это тут мать с дочерью, но в магазинчике было пусто, только дядьки в винном отделе толкались, и тогда он понял.
Это и есть мать с дочкой! Две-то старушки – они и есть!
Толик к ним внимательней присмотрелся и даже хмыкнул – во здорово! Ведь правда, старушки-то похожие! У обеих из-под шляпок седые косички торчат. И глаза у обеих одинаковые, и носы. Правда, одна другой старее все-таки. Сложили они свои кирпичики хлеба и булочки; та, что помоложе, авоську в одну руку взяла, а другой свою маму под ручку прихватила, и они торжественно к выходу тронулись.
Старушки прошествовали мимо Толика, шаркая туфлями, и он снова поразился, как они друг на друга походят. И лица, и пальто, и шляпки у них одинаковые, и даже две лисы вместо воротников, рыжие лисицы со стеклянными глазами, друг на друга вроде походили.
Толик глядел ошарашенный, а старушки прошаркали мимо него, и он как загипнотизированный вышел вслед за ними.
Возле магазина была лесенка – не лесенка, так, три ступеньки, – но когда старушки по ним стали сходить, та, что постарше, вдруг строго посмотрела на другую старушку и сказала:
– Осторожно, дочка!
Другая, будто испугавшись, пролепетала в ответ: «Да, да, мама!» – и обе звонко рассмеялись, прямо как девчонки. Толик тоже засмеялся и представил себе: вот вырастет он, станет стариком, и пойдут они с отцом или с мамой, а лучше всего пойдут все втроем в магазин. Мама – старушка, папа – старичок, и он, Толик, тоже старичок. И продавщицы шепнут: «Смотрите-ка, это целая семья – мать, отец и сын».
Толик расхохотался, представив себя стариком. Бородка клинышком, как у Чехова, вот только на носу не пенсне, хватит ему, это пенсне на Изольде Павловне надоело, – а очки. Простые очки в розовой оправе, какие все носят. А на голове такая шапка пирожком. И тросточка, чтоб легче ходить. Во забавно? Толик – и старик бородатый! Он снова рассмеялся, потом задумался.
Вот, оказывается, у такой старушки жива еще мама. И они, наверно, любят друг друга – вон ведь как одна другую под ручку взяла, как одна другой хлеб класть в авоську помогала. Смеялись весело тоже, наверное, не зря, а потому, что до такой старости дожили дружно и хорошо.
У всех людей есть мамы. У маленьких. И у взрослых. У Толика – мама. И у Толикиной мамы тоже мама – баба Шура. Толик представил маму – когда она состарится – с бабой Шурой вместе. Мама бабку, конечно, за ручку тоже станет брать. И хлеб в авоську класть поможет. И заботиться о ней станет. Но вот смеяться они не будут, нет!
Ах, мама, мама! И добрая она, и ласковая, что говорить, но доброта эта и ласка против нее же оборачиваются. Против отца. Против Толика, потому что не может мама перед бабкой за них постоять, заступиться, сказать свое слово.
Любит мама, чтоб все вокруг было тихо. Даже телевизор она всегда потише пускает.
Раньше Толику нравилось, как мама у окна сидит. Подойдешь к ней поближе, когда она задумается, в глаза заглянешь и увидишь, как все, что на улице, в них отражается. Деревья. Забор. Люди. Только все голубое, потому что и деревья, и забор, и люди – не настоящие, а в маминых глазах.
Сейчас по-другому. Теперь мама, как к окну сядет, да если еще бабы Шуры нет – сразу глаза у нее будто окунутся в туман. Слезы дрожат на ресницах.
Раньше бы Толик к маме кинулся, сказал: «Ну что ты, не надо, не плачь!» Теперь он смотрит горестно, молча, как большой.
Жалко – что говорить! – жалко ему маму, но ведь это же правда – человек сам должен всего добиваться: и хорошего настроения, и чтоб все вокруг было в порядке. Сколько же плакать можно! Не лучше ли вместо слез да вместо этих жалоб найти маме отца, поговорить с ним, уехать, как он говорил, в другой город от бабы Шуры и начать жить заново: без слез, а со смехом, с весельем, с радостями всякими – большими и маленькими. Так, чтоб потом, когда уж и жизнь прожита будет, как у этих старушек, не обижаться на белый свет, не кряхтеть, не охать, а смеяться весело!
Было уже поздно, магазины закрывались, работал лишь дежурный гастроном в центре, и Толик пошел туда.
В гастрономе было шумно, пахло чем-то кислым.
Толик походил в этой толкучке, разглядел цветные наклейки на бутылках и было повернулся уже уходить, но так и застыл.
Прямо перед ним стояла слепая женщина. Она глядела куда-то в угол, помаргивая часто, закатывала зрачки под веки, страшно тараща белками, а руками быстро-быстро ощупывала монетки.
– Рупь двадцать… Рупь сорок, – приговаривала тетка и протягивала деньги белобрысому парню, который стоял возле нее.
Парень неохотно брал деньги и ныл:
– Мам, не надо, а?
Слепая все моргала, закатывала глаза, потом отсчитала, сколько ей было нужно, нащупала, трепеща пальцами, мальчишку, подтолкнула его вперед и сделала свирепое лицо:
– Ну!..
Парень подошел к прилавку, очередь посторонилась, и он протянул деньги, но продавщица оттолкнула его руку, крикнула торопясь, будто опаздывала куда: «Малолетним не отпускаем». Толик вздрогнул: слепая громко выругалась.
– Отпусти!.. – велел продавщице какой-то дядька из очереди. – Это вон ей!
– Не отпущу, – заорала продавщица, кривя накрашенные губы. – И ей не отпущу! Пьет! Ребенка приучает!
Очередь вдруг заволновалась, ругая продавщицу.
– Отпусти! – кричали дядьки. – Отпусти! Какое твое дело? Ее дело! Незрячая она!
Продавщица снова скривила губы, схватила у мальчишки деньга и выдвинула ему бутылку.
Толик глядел, как слепая взяла мальчишку под руку и они пошли не спеша к выходу, тихо говоря о чем-то, как притихла очередь и как мужчины с состраданием смотрели им вслед.
– Р-рюсскому человеку, – сказал за спиной у Толика пьяный голос, – в ненастье первое дело – выпить!..
Толик вернулся домой поздно, притихший и молчаливый. Слепая и ее мальчишка не выходили из головы.
Толик представил, как слепая ощупывает дрожащими пальцами лицо мальчишки, а он стоит, не шелохнется, только прикрыл глаза – ждет, когда мать потрогает его, когда его «увидит».