Обман - Лиханов Альберт Анатольевич. Страница 3

Она уехала, в чем была, не собрав даже чемодана, – села на станции в проходящий поезд. После поезда мама ехала на лошадях в бабушкину деревню, и едва добралась до порога, как родился он, Сережа.

Сережа родился раньше срока на целых два месяца, он должен был умереть вслед за отцом. Но мама и бабушка спасли его.

Сережу всегда смешил этот мамин рассказ. Как они спасали его. Забавно очень спасали. В русской печке. Подтапливали ее слегка и клали Сережу в нее. Так он в печке и жил два месяца.

А отца он не видел. И отец не видел его. Сережина жизнь началась после того, как кончилась жизнь отца.

Вот почему снился ему отец с разными лицами…

Сережа смотрит вверх. Он не раз замечал: солнце ушло за горизонт, на улице уже сумерки, а небо еще совсем дневное, и облака на нем горят дневным сиянием. Небо и облака темнеют позже земли.

Земля загородила собой солнце, но не навсегда.

Завтра придет утро, и снова станет светло.

Сережа вдыхает в себя прохладный воздух. Обида угасает, как вечер.

Он берет чайник и встает.

Надо идти. Домой, к маме. Он представил, как мама бегает по улице, спрашивая знакомых мальчишек, не видели ли они Сережу, и по спине между лопаток заструился холодок. Он представил себе ее курносое, почти безбровое лицо, будто выгоревшее на солнце, – представил, как округлились от испуга ее глаза. Если бы кто знал, как любила его мама. И как любил ее он. Вот без отца он живет – это возможно, хотя и горько, но без мамы представить себя нельзя. Без мамы он жить не мог бы!

Сережа бросается назад, по узкому проходу среди штабелей фанерных ящиков, и вдруг ощущает боль. Острый гвоздик, торчащий из ящика, рассек кожу на запястье, и боль вернула его к настоящему.

Никодим!

Никодим будто напомнил о себе этим гвоздиком.

6

Мама дома, моет посуду в тазу, наклонив слегка голову и прищурив один глаз, чтоб не щипал дым от папироски.

Когда Сережа входит, она глядит на него широко раскрытыми глазами, молчит, потом медленно произносит:

– Я думала, ты поймешь…

Сережа не отвечает.

Он раздевается, ложится на свою раскладушку у стены, лижет кровь из ранки, смотрит на карточку Никодима.

Бывают же такие лица – сказать нечего. Глазки маленькие, серые, волосы какие-то сивые, жидкие, зачесаны назад. Уши торчком – два лопуха. И чего только мама нашла в нем?!

Сережа отворачивается от зеркала, разглядывает вырезки на своей стене.

Летчики в высотных костюмах, Гагарин, Чкалов. Все вместе – для Сережи отец.

Обида распирает грудь. «Как же так? – думает он. – Всю жизнь мама говорила про отца, всю жизнь повторяет, как он погиб, и Сережа эту картину представляет теперь словно живую, словно это он там был, – и вдруг Никодим! Эх, мама!»

Сережа смотрит на картинки. Это же мама на него всегда влияла! Это же из-за нее он картинки эти на стену наклеил и твердо решил летчиком стать. Как отец. И в авиамодельный кружок тоже из-за мамы записался. Вот освоит он сперва там все премудрости, потом в школу планеристов пойдет, без отрыва от учебы, конечно, а там и на летчика выучится. После – в летное училище поступит. Или в авиационный институт. Тут еще подумать надо, потому что летать и без училища научиться можно, в школе ДОСААФ, а конструирование его очень увлекает.

Сидишь в кружке – тишина. Бамбуковую основу над спиртовкой гнешь или крылья тончайшей бумагой обклеиваешь. Запах казеинового клея совсем особенный, на другие непохожий: этот клей авиацией пахнет.

Сережа поглядывает на оранжевый самолет, который лежит на полу – изуродованный, но героический, усмехается, говорит ему про себя: «Ну, брат, не ожидал от тебя, не ожидал». А сам думает про новую модель, тоже с бензинкой, но другой конструкции – посложней. Он решил его с Робертом сделать – старостой кружка: одному будет трудно.

Хлопает дверь.

– Не спишь? – спрашивает мама, подсаживаясь к нему на раскладушку.

Он подвигается не отвечая. Мама тоже молчит. Смотрит на Сережу, о чем-то думает про себя сосредоточенно, потом поднимается, снимает с гвоздика гитару, садится опять.

Сережа разглядывает внимательно мамину кровать с блестящими шариками на спинке, обшарпанный шкаф, который протяжно скрипит, когда его открываешь, стол возле стенки – одна ножка хромает, бумагу под нее скручивают, когда редкие гости приходят. А без гостей и так хорошо.

Бабушка, когда приезжала, ворчала на маму:

– У тебя все не как у людей!

– А как у людей? – поддразнивала ее мама.

– Чистота, порядок, уют! – шумела бабушка. – Квартиры получают, обстановку покупают. Ну да ладно, квартиры нет, так хоть бы эту-то комнатушку подкрасила, побелила. Живешь, как по течению плывешь. – Бабушка махала рукой, уходила в кухню.

– Это точно, – кивала мама, – как по течению…

Потом, после бабушкиного отъезда, бралась за тряпку, за веник, мыла, скребла, прибирала, приносила даже мелу, чтобы побелить потолок, кисть с длинной ручкой, но вдруг садилась на кровать, закуривала папироску, молча глядела перед собой, потом собирала все приготовленное для ремонта, отдавала соседям.

– Ты что, мам? – удивлялся Сережа. – Раздумала?

– Плевать на все, – говорила она, улыбаясь. – До потолка боюсь не дотянуться.

– Так давай маляров позовем! – удивлялся Сережа. – Тоже нашла причину.

– Позовем, позовем, – говорила мама. Но так никого и не звала.

Потолок в комнате был серый от папиросной копоти, и все оставалось по-прежнему у них: хоть и неуютно, но привычно…

Мама трогает тихонько струны, поет негромко:

Гори, гори, моя звезда…

Голос у нее глуховатый, но сильный. «Профессиональный», – говорит тетя Нина.

Звезда любви приветная…

Больше всего любит Сережа, когда мама поет. Не в компании – шумно и весело, а вот так, тихо, как для себя. А значит, и для него, Сережи…

Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда.

Мама кладет руку на струны, спрашивает улыбаясь:

– А ты знаешь, кто эта звезда заветная?

Сережа мотает головой.

– Ты. – Он смеется. – Ты, ты, не смейся. Каждый, кто поет, думает про свою звезду, конечно. У каждого она есть. А я вот про тебя думаю.

– Почему не про папу?

Мама удивленно глядит на него, смущается отчего-то, потом твердо повторяет:

– Нет, про тебя.

– Ну а я тогда про тебя, – говорит Сережа. – Ты тоже моя звезда заветная. – Он садится в раскладушке.

– Ладно, ладно, – грустно говорит она, – пока заветная, и то хорошо. А вырастешь, будет у тебя другая звезда. Про меня и не вспомнишь.

– Эх ты! – возмущается Сережа, отстраняясь. – Так про меня подумала! Я же твой сын, как я про тебя забуду? – Он умолкает, вспомнив Никодима, и прибавляет обиженно: – Не то что ты!

Мама резко вскакивает, вешает гитару на гвоздик. Не поворачиваясь к Сереже, чиркает спичкой, сильно затягивается, говорит:

– Не беспокойся, я уже решила. Будет все, как было. И Никодим тут ни при чем.

Сережа приподнимается на раскладушке, молчит от растерянности, потом спрашивает жалобно, надеясь и не веря:

– Правда, мама?

Она оборачивается к Сереже, комкает пальцами папироску, подходит к зеркалу.

Сережа притихает. Мама смотрит не в зеркало, а на Никодима.

Потом берет карточку в руки, трогает ее, словно гладит Никодима, и вдруг рвет в мелкие клочки.

У Сережи перехватывает дыхание.

– Зачем? – удивляется он, приподнявшись на локте. Теперь-то Никодим не страшен ему. Нисколечко. И может еще сто лет сидеть там, в углу зеркала.

– Да что уж тут, – отвечает мама, подходит к выключателю и щелкает им.

Сережа, приподнявшись, вглядывается в темноту, стараясь рассмотреть маму. В отраженном свете улицы он видит ее лицо, и ему кажется, что она лежит с открытыми глазами. Он зовет ее шепотом, но она не отвечает, и тогда Сережа решает, что это, верно, от усталости и от вина ее так скосило.