Ложь - Андреев Леонид Николаевич. Страница 2

И с последним лживым звуком часов стукнула стек­лянная дверь, и по ступенькам спустился кто-то высокий. Я видел только его спину, но я узнал ее, так как только вчера видел ее, гордую, презрительную. И походку узнал я, и была она более легкой и уверенной, чем вчера: так­им раз отходил и я от этой двери: так ходят люди, которых только сейчас целовали женские лживые уста.

III

Я грозил, я требовал, скрежеща зубами:

– Открой мне правду!

И с холодным, как снег, лицом, с удивленно припод­нятыми бровями, под которыми все так же бесстрастно и загадочно темнел непроницаемый зрачок, она спрашивала меня:

– Но разве я лгу тебе?

Она знала, что я не могу доказать ее лжи, и что все мои тяжелые, массивные создания пытающей мысли мо­гут быть разрушены одним ее словом – еще одним лжи­вым словом. Я ждал его – и оно сходило с ее уст, свер­кающее на поверхности красками правды и темное в своей глубине.

– Я люблю тебя. Разве я не вся твоя?

Мы были далеко от города, и в темные окна глядело снежное поле. Над ним была тьма и вокруг него была тьма, густая, неподвижная, молчаливая, но оно сияло своим сокровенным светом, как лицо мертвеца во мраке. Одна только свеча горела в большой, жарко натопленной комнате, и на краснеющем пламени виднелся бледный от свет мертвого поля.

– Как бы ни была печальна правда, я хочу знать ее. Быть может, я умру, узнав ее, но смерть лучше, чем не­знание правды. В твоих поцелуях и объятиях я чувствую ложь. В твоих глазах я вижу ее. Скажи мне правду – и я навсегда уйду от тебя, – говорил я.

Но она молчала, и взгляд ее, холодно-пытливый, прони­кал в глубь меня, выворачивал мою душу и с странным любопытством рассматривал ее. И я закричал:

– Отвечай, или я убью тебя!

– Убей! – спокойно ответила она. – Иногда так скуч­но жить. Но разве угрозами можно добиться правды?

И тогда я стал на колени. Сжимая ее руки, плача, я молил ее о жалости – и о правде.

– Бедный, – говорила она, кладя руку на мои воло­сы. – Бедный!

– Пожалей меня, – молил я. – Я так хочу правды.

И я смотрел на ее чистый лоб и думал, что правда там, за этой тоненькой преградой. И мне безумно хотелось сорвать череп, чтобы увидеть правду. А вот здесь, за белой грудью, бьется сердце – и мне безумно хотелось разо­рвать грудь и хоть раз увидеть обнаженное человеческое сердце. И неподвижно желтело острое пламя догоравшей свечи, и, темнея, расходились стены, и было так грустно, так одиноко, так жутко.

– Бедный, – говорила она. – Бедный.

Судорожно метнувшись, упало желтое пламя и стало синим. А потом оно погасло – тьма охватила нас. Я не видел ни лица ее, ни глаз, ее руки охватывали мою голову, и я уже не чувствовал лжи. Закрыв глаза, я не думал, не жил, я только впитывал в себя ощущение ее рук, и оно казалось мне правдивым. И в темноте тихо звучал ее ше­пот, боязливый и странный:

– Обними меня. Мне страшно.

И опять тишина, и опять тихий, полный страха ше­пот:

– Ты хочешь правды, – а разве сама я знаю ее? И разве я не хочу знать ее? Защити меня! О, как мне страшно!

Я открыл глаза. Побледневший мрак комнаты в страхе бежал от высоких окон, и собирался у стен, и прятался в углы, – а в окна молча глядело что-то большое, мертвен­но-белое. Казалось, что чьи-то мертвые очи разыскивают нас и охватывают своим ледяным взглядом. Дрожа, мы прижимались друг к другу, и она шептала:

– О, как страшно!

IV

Я убил ее. Я убил ее, и, когда вялой и плоской массой она лежала у того окна, за которым белело мертвое поле, я стал ногой на ее труп и рассмеялся. Это не был смех сумасшедшего, о, нет! Я смеялся оттого, что грудь моя дышала ровно и легко, и внутри ее было весело, спокойно и пусто, и от сердца отпал червяк, точивший его. И, на­клонившись, я заглянул в ее мертвые глаза. Большие, жадные к свету, они остались открытыми и были похожи на глаза восковой куклы – такие же круглые и тусклые, точно покрытые слюдой. Я мог трогать их пальцами, за­крывать и открывать, и мне не было страшно, потому что в черном, непроницаемом зрачке уже не жил тот де­мон лжи и сомнений, который так долго, так жадно пил мою кровь.

Когда меня схватили, я смеялся, и схватившим меня людям это показалось и страшным и диким. Один с отвра­щением отворачивались от меня и отходили в сторону; другие прямо и грозно, с укором на устах, шли на меня, но, когда на их глаза падал мой светлый и веселый взгляд, лица их бледнели, и земля приковывала к себе их ноги.

– Сумасшедший, – говорили они, и мне казалось, это слово утешает их, потому что помогает понять загадку: как, любящий, я мог убить любимую – и смеяться. И толь­ко один, толстый, краснощекий и веселый, назвал меня другим словом, и оно ударило меня и затмило в моих гла­зах свет.

– Бедный человек! – сказал он с состраданием и без злобы, потому что был толстый и веселый. – Бедный!

– Не надо! – крикнул я. – Не надо называть меня так!

Не знаю, зачем я кинулся к нему. Конечно, я не хотел ни убивать его, ни трогать, но все эти перепуганные лю­ди, видевшие во мне сумасшедшего и злодея, перепуга­лись еще больше и закричали так, что мне опять стало смешно.

Когда меня выводили из комнаты, где лежал труп, я громко и настойчиво повторял, глядя на веселого, толсто­го человека:

– Я счастливый! Я счастливый!

И это была правда.

V

Когда-то в детстве я видел в зверинце пантеру, пора­зившую мое воображение и надолго полонившую мысли. Она была непохожа на других зверей, которые бессмыс­ленно дремали или злобно смотрели на посетителей. Из угла в угол, по одной и той же линии, с математической правильностью ходила она, каждый раз поворачиваясь на одном и том же месте, каждый раз задевая золотистым боком за один и тот же металлический прут решетки. Хищная острая голова ее была опущена, и глаза смотрели перед собой, ни разу, никогда не поворачиваясь в сторо­ну. Перед ее клеткой целые дни толпился народ, говорил, шумел, а она все ходила, и ни разу глаза ее не обратились к смотрящим. И немногие лица из толпы улыбались; боль­шинство серьезно, даже мрачно смотрели на эту живую картину тяжелого безысходного раздумья и со вздохом отходили. А отойдя, еще раз недоумевающе, пытливо огля­дывались на нее и вздыхали, как будто было что-нибудь общее в судьбе их, свободных людей, и этого несчастного плененного зверя. И когда впоследствии со мной, уже взрослым, люди и книги заговорили о вечности, я вспом­нил пантеру, и мне показалось, что я уже знаю вечность и ее муки.

В такую пантеру превратился я в моей каменной клет­ке. Я ходил и думал. Я ходил по одной линии наискось клетки, от угла к углу, и по одной короткой линии шли мои мысли, такие тяжелые, что, казалось, не голову, а це­лый мир ношу я на своих плечах. Только из одного слова состоял он, но какое это было большое, какое мучительное, какое зловещее слово.

Ложь – так произносилось это слово.

Опять оно, шипя, выползало из всех углов и обвива­лось вокруг моей души, но оно перестало быть маленькой змейкой, а развернулось большой, блестящей и свирепой змеей. И жалила и душила она меня своими железными кольцами, и когда я начинал кричать от боли, из моего открытого рта выходил тот же отвратительный, свистящий змеиный звук, точно вся грудь моя кишела гадами:

– Ложь!

И я ходил и думал, и перед моими глазами серый, ров­ный асфальт пола превращался в сереющую прозрачную бездну. Ноги переставали ощущать прикосновение к кам­ню, и мне чудилось, что в бесконечной высоте я парю над туманом и мглой. И когда грудь моя исторгала свистящий стон, оттуда снизу – из-под этой редеющей, но непро­ницаемой пелены медленно приносился страшный отзвук. Так медленно и глухо, точно он проходил сквозь тысячеле­тия и в каждую минуту и в каждой частице тумана терял свою силу. Я понимал, что там – внизу – он свистел, как ветер, который срезает деревья, но в мое ухо он входил зловещим коротким шепотком: