Это я – Эдичка - Лимонов Эдуард Вениаминович. Страница 42
Мы отыскали самый темный двор на пустыре позади вяло работающего паркинга и присели на шпалы или бревна и стали пить пиво.
Оно и вправду было не плохо. Неподалеку был Бродвей, и где-то рядом Алешкин дом, я было подумал об этом, но потом мне расхотелось ориентироваться. Мы говорили не то о паркинге и его автомобилях, я уже не помню, а может быть, не помнил и тогда. Полупьяная беседа двух поэтов, что может быть бессвязнее. Помню только, что состояние было умиротворенное – шаркание подошв с Бродвея, ночная относительная прохлада, холодное пиво – благо американской цивилизации, все это создавало атмосферу причастности и нашей к этому миру.
Мы сидели и пиздели. Я вообще разлегся, как у себя дома, у меня такое свойство есть. Алешка был счастлив, во всяком случае, таким казался.
И тут появился идущий от паркинга к нам человек. Подошел. Черный, в обносках, в чем-то мешковатом. Светлозеленые помоечные брюки в луче света. Закурить, сигарету просит.
– Нет сигареты, – говорит Алешка, – кончились. Хочешь – дам денег – пойди купи. – И дает ему доллар. Он – Алешка – любит повыебываться. Доллара ему не жалко, ради выебона он последнее отдаст.
Мужик этот черный взял доллар: – Сейчас, – говорит, – приду, принесу сигарет, – и ушел в черный провал Бродвея.
– Мудак, – говорю Алешке, – зачем доллар дал, это даже неинтересно, лучше б мне дал.
– А хуля, – смеется Алешка, – психологический тест.
– Вот мне жрать завтра нечего, мой чек придет из Вэлфэра только через четыре дня, а ты, сука, тесты устраиваешь, ученый хуев, Зигмунд Фрейд.
– Придешь ко мне – пожрешь, – говорит Алешка.
Так мы переругивались, когда минут через десять появляется этот черный.
– Ни хуя себе, – сказал я, – честный человек в районе 46-й улицы и Бродвея. Что-то нехорошее произойдет вскоре. Плохая примета.
– Я тебе что говорил, – смеется Алешка.
Сел черный, сигарету закурил. Алешка ему банку пива сует. Разговаривают они с Алешкой на серьезные темы.
А я уже ни хуя не соображаю. Пиво свое дело сделало. Искоса на черного поглядываю – окладистая борода, бродяжьи тряпки. Отчего и почему, но вернулось в меня ощущение Криса. И даже не сексуальное, а именно быть в отношениях захотелось, идти куда-то, хоть на темное дело, на что угодно, но прицепиться к этому мужику и вползти в мир за ним. «Ушел от Криса, мудак, исправляй теперь ошибку!» – говорил я себе.
Проблемы ебли у меня тогда не было. Пусть вяло и хуево, но я ебался с Соней, в предвкушении этого вялого действа у меня еле-еле стоял мой бледный хуй. Соня была еврейская девушка, то есть русская, эти люди были мне известны, мне нужно было, чтоб меня мучили, а она, бедная девочка, этого делать не умела. Я нового мира хотел, жить половинчатой жизнью мне надоело. И не русский, и никто…
– Как тебя зовут? – сказал я, пересаживаясь к этому мужику.
– Он же тебе представился, когда подошел, ты ни хуя не слышишь, – сказал Алешка. Он же сказал, что его зовут Джонни.
Джонни широко улыбался. – Ты хороший парень, Джонни, – сказал я и погладил его по щеке. Это мои блядские приемы. Алешка не удивился. Я ему о Крисе рассказывал. Он только любопытствует, Алешка, он не удивляется.
Мы сидели, разговаривали. Алешка переводил то, что я по пьяному состоянию или забыл или не знал.
– Бродяга он, не бродяга, хуй его знает, – сказал Алешка, – темный человек. Ну, да наше дело маленькое, нам с ним не детей крестить, попиздим по-английски, все практика. Ты бы, кстати, больше говорил сам – Лимонов, хуля ты меня как переводчика используешь, сколько можно к няньке обращаться.
– Тебе хорошо, – сказал я Алешке, – ты десять лет в институтах учился, умным не стал, но хоть язык выучил. Я же в школе французский учил.
– Так ты и французского не знаешь, – сказал Алешка.
– Забыл я его, еб твою мать, а в свое время страницами почти без словаря книжки французские читал.
– Не ври, не ври, Лимонов, – сказал Алешка.
– Ай м вери сори, Джонни, – сказал я.
– Итис о кэй, итис о кэй! – закивал Джонни, улыбаясь. Бесконечное количество улыбок. И Алешка улыбался, и Джонни, все улыбались в темноте и было видно. Потом что-то произошло. Кажется я положил свою голову на плечо Джонни. Зачем? Черт его знает.
От его одежды даже как будто пахло чем-то затхлым. По идее он не должен был мне нравиться. Но он же был, сидел рядом, уходить не собирался, значит, я должен был с ним что-то сделать. Я своими прикосновениями, проще говоря, приставаниями удивлял его. Но он был воспитанный, где и кем – неизвестно. Может, он считал, что у русских так принято, может быть, они все такие. Многих ли русских он видел за свою жизнь бродвейского бродяги, или хуй его знает, кем он был, может, самым мелким зверьком на Бродвее, шестеркой, которая бегает проституткам за джинджареллой или хат-догами, ну, я не знаю, едят ли они хат-доги и бегает ли кто покупать для них эти хат-доги, это я так говорю, наугад.
– Алеш, я хочу его выебать – сказал я Алексею.
– Грязный ты педераст, Лимонов, я думал у тебя несерьезно это все, а ты выходит настоящий грязный педераст, – сказал Алешка насмешливо.
Это не было обидно, это же был юмор, я засмеялся и сказал:
– Угу, я грязный педераст и вступил в китайскую компартию, и покончил с собой, повесился, и меня содержат две черные проститутки, они стоят здесь по соседству на Бродвее, милые девочки, и еще… я агент КГБ в чине полковника.
Это все я перечислил Алешке зловредные слухи обо мне. Часть слухов пришла из Москвы, мне написали ребята, часть распространяется здесь. В русских книгах часто можно встретить о том или ином поэте или писателе, что его «затравили», охотничий, знаете, термин, употребляется для обозначения долгой погони и убийства какого-либо дикого зверя. Со мной этот номер не проходит. Я ни во что не ставлю русскую эмиграцию, считаю их последними людьми, жалкими, нелепыми, хуже этого Джонни, посему слухи мне смешны, более того, я радуюсь им как ребенок, следуя заветам подлеца и негодяя, но блестящего, самого жестокого поэта современной России – Игоря Холина: «Что б ни говорили, лишь бы говорили».
– Я грязный педераст, Алешка, – говорю я. – Слушай, возьми нас к себе, ты же что-то заикался, что сегодня твои деятели искусств оба уехали в Филадельфию.
– Это не точно, – сказал Алешка, – ты что, собираешься ебаться с ним в моем доме?
– Дом! Эту грязную вонючую парную дыру ты называешь домом. Да, я хочу ебаться с этим парнем на кровати твоего скрипача, а потом перейти на кровать клоуна.
– Хорошо, – пойдем, – сказал Алешка, – только не ебите потом меня.
– Не будем, – сказал я. – Ты меня не возбуждаешь совершенно. Мне русских поэтов ебать малоинтересно.
– А может, он и не педераст совсем? – сказал Алешка, с сомнением поглядев на Джонни.
– Сейчас проверим, – сказал я, и приподнявшись с плеча Джонни, обнял его и прошептав ему на ухо – «Ай вонт ю, Джонни!» – поцеловал его в губы. Губы у него были большие и он, не проявив ни малейшего смущения, ответил мне. Целоваться он умел, куда лучше, чем я, он это делал. Правда, это ничего не значило, но раз он шел на это, на поцелуи, значит был согласен и на остальное.
– Подойдет, – сказал я Алешке, – пойдем.
Я сказал Джонни, что он пойдет с нами. Тот не выразил ни малейшего нежелания и я, обняв его, пошел с ним впереди, все более затягиваемый в поцелуи, тем более, что курение и выпитое давали себя знать все отчетливее. Инкубационный период кончился и началось бурное развитие болезни. Мы шли и целовались, а сзади хромал Алешка, и я пьянел, дурнел и от притворства и юмора перешел в настоящее дурманное расслабленное состояние. Хотелось мне просто кого-то, не конкретно Джонни, но он же был рядом. Алешка время от времени комментировал пару – меня и Джонни замечаниями, вроде:
– Ну и педераст же ты. Лимонов!
Или:
– Ребята бы московские тебя увидели!
– А Губанов сам педераст! – сказал я ликующе. – Как-то я с ним взасос целый вечер целовался.