Анискин и Боттичелли (киноповесть) - Липатов Виль Владимирович. Страница 6
– А того помалкиваю, что удивляюсь на тебя, мать.
– С чего бы?
– А вот с того, что к тебе эти старухи богомолки, как мухи на мед, липнут. Это отчего так производится?
Глафира покосилась на мужа, затаенно улыбнулась, натянула одеяло до подбородка, опять улыбнулась.
– Тебе про это сказать, ты осатанеешь, – проговорила она весело. – Ты, может, мне развод дашь. К богу меня привести хотят! – важно ответила Глафира. – Им это орден – жену милиционера в церковь притащить… Слушай, отец, а чего ты опять про Верку Косую спрашивал? Неужто она и к иконам отношение поимела?
Анискин быстро повернулся на бок.
– Имеет Верка Косая к иконам отношения или не имеет, – возбужденно проговорил он, – но она всегда там, где рубль. А мне школьный директор так объяснил, что есть иконы, которым цена – три тысячи рублей! Ну, как Верке Косой здесь деньгу не унюхать?
Они замолкли. Услышалось, как шелестят деревья за открытым окном, как бурлит возле крутого яра обская вода, возится в листьях черемухи ночная птица. А потом и музыка донеслась – это пел, подыгрывая себе на гитаре, «шабашник» Юрий Буровских.
– Узнаешь, кто поет? – спросил Анискин.
– Узнаю. Он, отец, кажну субботу в церковь ходит и всю службу выстаивает…
Они еще немного помолчали, потом Глафира сонно сказала:
– Я так смекаю, отец, что тебе с иконами помогу… А ты не смеись, ты не смеись, отец! Ну, вон как его повело! Вон он как раскудахтался!
Участковый на самом деле хохотал во все горло и вытирал слезы. Просмеявшись, он потянулся к жене, ласково погладил ее по щеке, поцеловал в висок.
– Ну, вот чего, – сказал он решительно, – давай-ка спать, мать-милиционерша.
– Сплю, отец.
А под звездным небом, под такой яркой луной, что газету читать можно, шла веселая троица. Посередине улицы двигалась продавщица деревенского магазина Евдокия, справа и слева от нее шли с гитарами в руках завклубом Геннадий Николаевич Паздников и «шабашник» Юрий Буровских. Он пел что-то очень хорошее из Булата Окуджавы. Когда же Буровских кончил, наступила некоторая пауза, потом Евдокия, прикрывая шелковым нашейным платком улыбку, сказала:
– Прямо за сердце берете! И где вы только таким песням обучились, Юрочка?
– Везде! – ответил Буровских. – Я везде учусь, Ду! Мир – институт, люди – студенты. Вечные студенты, Ду!
Дуська повернула к нему очень красивое от лунного света лицо, посмотрела исподлобья, так, что трудно было понять – ласково или, наоборот, насмешливо.
– Почему вы меня зовете Ду? – капризно спросила она. – Что у меня, человеческого имени нет?
– Ду лучше! – уверенно ответил Буровских.
– Их Евдокия Мироновна зовут, – горячо и ревниво перебил его завклубом, – а ваше, извиняюсь, Ду – это на собачью кличку похоже… – И осторожно взял продавщицу за нежный голый локоть. – Я, Евдокия Мироновна, как артист в душе и по профессии, как служитель муз, специально для вас и только для вас из радиопередачи «С добрым утром» песню разучил.
Завклубом заиграл и запел. Светила луна, мерцали звезды, душевно и мягко пел Геннадий Николаевич Паздников.
– Прямо за сердце берет! – сказала Дуська.
«Шабашники и завклубом обменялись ревнивыми, угрожающими, возбужденными взглядами.
Какой опухший, какой страшный, какой не похожий на живого человека сидел перед Анискиным поп-расстрига Васька Неганов, облаченный в прежнее декоративное одеяние.
– Еще раз повторяю, – сердито проговорил Анискин. – В дом к тебе принесено было два с половиной литра водки, а я насчитал бутылок – на три с половиной литра. Как так?
Н Е Г А Н О В. Ты мне голову не дури, Анискин, мало ли у меня пустых бутылок валяется.
А Н И С К И Н. Это ты мне голову не дури, Неганов. Во-первых сказать, я сегодняшнюю бутылку от вчерашней в момент отличу, во-вторых заметить, у тебя в доме пуста посуда более чем полдня не задерживается – ты ее тут же сдаешь… Так что отвечай, кто еще литр водки принес?
Н Е Г А Н О В. Никто не приносил, ничего не знаю… Пьян был!
А Н И С К И Н. Какой бы ты пьяный ни был, водку всегда считаешь, так как боишься, что мало будет… Васька, не доводи меня до греха, кончай волынить! Кто водку брал?
Н Е Г А Н О В. Верка Косая литр принесла…
А Н И С К И Н (вскочил). Для кого? Почему? С какой целью?
Н Е Г А Н О В. Этого я сам не могу понять, Федор. Чего это она ко мне приперлась, кого хотела ублажить? Не знаю. Веришь?
А Н И С К И Н. Верю… Тогда отвечай, с кем она говорила, почему сидела рядом с речником? Если говорила с ним, то о чем?
Н Е Г А Н О В. И этого не помню, Федя. Сидеть – сидела, говорить – говорила, а что и о чем… Я ж почитай месяц не просыхаю… Ты уж не думаешь ли, что я иконы увел?
А Н И С К И Н. А хрен тебя знает, Васька! То ты на бога дышать боишься, то в пьяном виде лезешь к попу драться и оскорбляешь его, то ты… Нет, Васька, иконы ты не воровал, но к этому делу касательство имеешь.
Н Е Г А Н О В. Ты не заговаривайся! Какое же я к этому делу касательство имею?
А Н И С К И Н (по-прежнему раздумчиво). В точности еще сказать не могу, но иконы-то пересеченье на тебе получили, хотя ты этого и знать не знаешь… Понатужься, Василий, попотей, но вспомни, к кому Верка Косая приходила, для кого на водку восемь рублей потратила?
Н Е Г А Н О В (жалобно, с надрывом). Ничего не вспомню я, Федюк! Не надейся ты на меня, совсем я плох, как тот дедушкин гриб, что в руки возьмешь, а он – пых! Одна пыль на пальцах.
А Н И С К И Н (после тяжелой и горькой паузы). Иди домой, Василий. Если что вспомнишь, спасибо от всей деревни скажу!
Жена участкового Глафира, секунду назад шагавшая по улице открыто и весело, вдруг тревожно огляделась. Убедившись, что на улице безлюдно – было около двенадцати часов дня и вся деревня работала, – Глафира на цыпочках подбежала к старенькому и небольшому дому. Она уже собралась подниматься на крыльцо, когда на нем появилась согнутая почти пополам необычно костистая старуха, но такая юркая, что в одно мгновенье оказалась рядом с Глафирой.
– Матушка, заступница ты наша, спасенье ты бабье, – запричитала старуха, обнимая и оглаживая жену участкового.
– Здравствуй, Валерьяновна! А ты все шустра да весела… Вижу: по огороду сама шарашишься. И грядки полоты, и навозишко сбережен, и полито… Ну, Валерьяновна, слов нету!
Они оказались в небольшой комнате, отделенной от кухни дощатой перегородкой. Стоял посередине комнаты стол, могучий и неизносимый, стены были оклеены газетами и картинками из журнала «Огонек»; всюду – на стенах, в углах, даже на нештукатуренном потолке – висели пучки сухой травы, в красном углу мерцала лампадка и висело несколько икон.
– Ой, матушка, заступница ты наша! Садись, матушка, охолонись.
– А я ведь к тебе ненадолго, Валерьяновна, – садясь за кедровый стол, сказала Глафира. – У меня ведь тоже квашенка поставлена, как хочу свово пышками побаловать…
– И надо, надо его потешить… Надо, матушка-заступница.
Они немного помолчали.
Г Л А Ф И Р А. У тебя, Валерьяновна, как я примечала ране, в углу-то шесть иконок висело. Так вот где две-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Ох, грехи наши тяжкие!
Г Л А Ф И Р А. Какие у тебя грехи, когда я в деревне добрее тебя старухи не знаю? Чего ты на себя наговариваешь-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. А как не наговаривать, грехи замаливать, ежели я эти две иконы, матушка, продала… Сережке-то стапензию платить не стали, так я ему всяку копейку посылаю, правнучку-то… Обратно же молодой
– к девке пойтить, в кино ее пообнимать, в театру свесть… Продала! Спаси меня бог и прости, грешную!
Г Л А Ф И Р А. По сколько взяла-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. По десятке, матушка.
Г Л А Ф И Р А. Ну, ты сдурела, Валерьяновна! За такие иконки по десятке? Да в деревне ни у кого из старух икон красивше твоих нету… Кому продала-то?