Деревенский детектив - Липатов Виль Владимирович. Страница 15

– Ой, поняла, Федор Иванович!

– Ну, докладай!

– Я, Федор Иванович, потому мужику неверность делаю, что ему дальше идти некуда… Я, Федор Иванович, председательское дело не уважаю!

– Это почему еще?

– Тут, Федор Иванович, не знаю… До этого места, про которое сказала, я додумала, а дальше себе самой непонятно.

Анискин от удивления хмыкнул, сцепил руки на пузе и почувствовал такую веселость, от которой ему захотелось не то расхохотаться, не то сделать глупость. Ах, как хорошо было участковому Анискину! Поглядел на ситцевые занавески – эх, какие все веселые! Потрогал ногой коврик – эх, какой важный! Вдохнул комнатные запахи – ну, как в детстве под одеялом! «Вот штрафану я ее!» – подумал Анискин.

– Ой, Федор Иванович, – протяжно и благоговейно сказала Панка, – ой, какой вы сурьезный, просто страх на вас смотреть!

– Ты… молчи…

– Не могу я, Федор Иванович, молчать! – Панка вместе с табуреткой подъехала к Анискину, всплеснув руками, начала изумленно и восторженно смотреть на него широко раскрытым глазом. Как на чудо, как на небывалость какую, смотрела она на Анискина и шепотом сказала:

– Ой, какой вы завлекательный!

– Тю, сдурела баба!

– Не сдурела, не сдурела… Я на тебя, Федор Иванович, шибко удивляюсь! Вот ты такой строгий, а вас все уважают!

– Ну, ну…

– Вас за храбрость и справедливость уважают! – вдруг солидным голосом заговорила Панка. – Народ, он, Федор Иванович, правду всегда чувствует. Вот с кем ни поговорю, все в один голос: «Анискин – человек справедливый!» За то вас и любят, Федор Иванович! Без вас, Федор Иванович, деревня пропала…

– Это как так – пропала?

– Без тебя, Федор Иванович, народ баловаться будет. Еще шибче начнут самогонку варить, хулиганить, стальны листы из кузни воровать. А от уважения к вам, Федор Иванович, народ безобразит меньше. Тебя, Федор Иванович, в деревне все любят!

– Так! Погоди…

Огромной лапищей Анискин отодвинул от себя Панку, повернул за плечо лицом к себе, бесцеремонный, страшный, стал смотреть в ее заплывший глаз и на губы, разомкнутые добротой.

– Так, так!

Доверчиво, как подсолнух за солнцем, поворачивалась в его руке Панка

– не охнула, не испугалась, сама помогла повернуть себя к свету, отдаваясь руке Анискина, помягчела тонким плечом.

– Ну, так!

Голову сымай с Анискина, пулю ему в лоб – ничего не врала Панка! Вся она была – правда; с ног до головы правда, и от кофты до глубины – правда.

– Тебя, Панка, били мало! – отпуская ее, медленно сказал Анискин. – Ты не баба, а дите малое!

– Это правда, Федор Иванович, еще молодая я…

Безмятежная и счастливая сидела на табуретке Панка, опустив голову на плечо, потрогала пальцами оборку на кофте, пошевелила нежными губами, но ничего не сказала, а только искоса, по-родному посмотрела на Анискина. Потом Панка летуче вздохнула.

– Очень понимаете вы человека, Федор Иванович! – ласково сказала она.

– Ровно сквозь него глядите… Вам бы, Федор Иванович, в район переехать! Большую пользу вы могли бы принесть.

– Складно врешь, Панка…

– Я, Федор Иванович, сроду не вру… Почему у меня мужики в бригадиры выходят или повыше? Это оттого, Федор Иванович, что я в мужике всю его силу вижу. Сама не знаю, какая пружина во мне срабатывает, но еще ни разу промашки не было… Я очень на баб сердитая!

– Это ты обязательно скажи: почему?

– Редкая баба, Федор Иванович, в мужике силу понимает, а ведь плохого мужика нет, есть баба плохая… Для меня мужики, Федор Иванович, словно икона, я на них молюсь!

– Ну, Панка, ну, Панка…

– Нет такого мужика, Федор Иванович, который бы через меня в бригадиры не вышел! Вот ты усмехаешься, а походи ко мне с недельку, сам поймешь, что тебе место в районе. Ты ведь зря гинешь в деревне, Федор Иванович!

Тьфу ты черт! В голове у Анискина кругалем ходило, золотистые точечки мелькали в глазах; от смеха над Панкой и удивления пузо перекатывалось под рубахой. Казалось ему, что слова Панки обволакивают, убаюкивают, как в детстве убаюкивал голос матери.

– Толстый я очень! – вдруг пожаловался Анискин и чуть не прикусил кончик языка: ничего он про это говорить не хотел. Ну и ну!

– Толстый! – Панка всплеснула руками и тоненько засмеялась. – Толстый!

Панка встала с табуретки, попятилась, села на стол, чтобы из отдаления взглянуть на человека, который жалуется на полноту.

– Вы очень даже симпатичненький, Федор Иванович! – нежно сказала она.

– Вы очень даже миленький, только, наверное, ничего про любовь не знаете!

Спрыгнув со стола, Панка опять села на табуретку, поставив руки на колени, положила на них круглый подбородок. Как подружка подружке, как сестра сестре, Панка заглянула в глаза Анискину.

– Те мужики, которые долго живут с бабами, ничего про любовь не знают! Да разве, Федор Иванович, за красоту любят? Фигушки! Я вот того люблю, кто для меня как икона…

Анискин глупо улыбнулся. Странная вещь творилась с ним: казалось ему, что вот он вроде есть, а вроде бы его нету. В разбитые окна дома, взрыхлив ситцевые занавески, влетал ветерок с реки – что такое, непонятно; цвели подушки и коврики, пахло квасом и бабой, нежное и говорящее сидело напротив него – что, почему, откуда, опять непонятно! И не было за стенами дома деревни, не было реки, не было ничего – пустота.

– Ну, ну! – насильственно промычал Анискин.

– Про любовь мало кто знает, Федор Иванович, – задумчиво говорила Панка. – Ко мне, Федор Иванович, Пирожков из ДОСААФ ходит, как в деревню приезжает, но я его не люблю. Он, Федор Иванович, красивый, всегда в хорошем костюме и одеколоном «Шипр» намазанный. Я к нему, Федор Иванович, прикоснуться боюсь – такой он чистенький да красивый… Вот и не получается у нас любовь!

– Пирожков дурак! – сердито сказал Анискин.

– Ой, Федор Иванович, ваша неправдочка! Если бы он дураком был, я бы с ним обошлась! Он, наоборот, очень даже шибко грамотный!

– Ну ладно! – сурово сказал Анискин. – Мне теперь вопрос ясный! Ты, Панка, теперь молчи…

– Молчу, молчу, Федор Иванович!

Анискин поелозил по табуретке и почувствовал, что зад от нее отрываться не хочет. И ноги сделались тяжелы, как чугунные, и тело освинцовилось, и в голове тоненько попискивало: «Пир-рож-ков! Про лю-бовь… как ико-на…» Ситцевость эта, коврики эти, запах этот, Панка эта…

– Бедненький! – трепетно сказала Панка. – На тебе лица нет, Федор Иванович!

Проливая из глаза нежность и жалость, Панка осторожно, словно по жердочке, подошла к Анискину, положила длинные пальцы на его локоть.

– Бедненький мой! – вздохнула она. – Вот до чего довели человека! То стальны листы прут, то самогонку варят, то дерутся… Не переживай, Федор Иванович, плюй на все. Бедненький ты мой!

Панкины пальцы поползли по руке Анискина, поднявшись до плеча, остановились, горячие и подрагивающие.

– Плюй на все, Федор Иванович, миленький! У тебя все в жизни ладно! Жена у тебя хорошая, ребятишки хорошие, зарплата большая, народ тебя любит… Ну чего тебе заботиться, миленький!

Анискин, наконец, поднялся с табуретки, пятясь от жгучести Панкиных пальцев и ее голоса, наткнулся спиной на острый дверной косяк…

– Беги домой, Федор Иванович, – говорила по-родному Панка. – Полежи, отдохни, поспи… А захочешь, ко мне приходи, очень уж мне тебя жалко. Ой, как мне тебя жалко! Миленький ты мой!

В единственном Панкином глазе рождалась большая прозрачная слеза – все ширилась и ширилась, стала овальной, потом вытянулась на ножке и – упала, покатилась по светящейся коже щеки.

– Миленький ты мой!

Анискин вышиб спиной дверь, от тряски упало и покатилось с грохотом цинковое ведро, с визгом бросился к крыльцу трехногий Шарик.

– Ну, ну! – пробормотал Анискин, сопя и отдуваясь. – Ну, ну!

Панка, схлестнув руки на груди, стояла на крыльце.

– Ой, не упади, Федор Иванович, ой, побережись, миленький!

– Ну, язва! – тихо сказал Анискин. – Ах, язва!