Глухая Мята - Липатов Виль Владимирович. Страница 17

В ушах Федора Титова звучит голос Лены — жены Георгия Ракова: «Мы все целуем тебя, Георгий…» Низкий, гитарный голос. Мысли Федора путаются, ноги несут неизвестно куда, он спотыкается, спешит. Звучит голос. Слушать его — мученье и радость. От него хочется бежать и — возвращаться к нему. «Мы соскучились, Георгий…» В это мгновенье Лена, наверное, взмахивает ресницами. Нежность застывает в маленьком овальном подбородке.

От голоса не уйти, не спрятаться. В этом боль и счастье. Лунной грядой бежит Федор Титов, словно убегает от самого себя. И не может уйти! И не может спрятаться!.. Не знал он, что самым тяжелым в тоске по Лене окажется ее голос, послышавшийся из динамика радиостанции. Ко всему привык Федор — видеть ее, говорить с ней, слушать на собраниях, — но сегодняшнее нежданно! Голос из динамика повернул время назад. На четыре года попятилось оно. Голос, как магнит, приблизится к сердцу, прижмет, а когда с болью оторвешь, тянет снова.

Старая трухлявая сосна на пути Федора. Наткнувшись на нее, он приходит в себя, одумывается, встряхивается, и голос на секунду пропадает. Резко повернувшись, Федор идет назад. С каждым шагом он прямится, строжает — солдатом на учебном плацу шагает Титов, презрительно усмехаясь. Голос Лены совсем затихает, удаляется, слышен другой — внутренний голос самого Федора. В Федоре тоже, как в Григории Семенове, как в каждом человеке, живут двое: один — тот, что на людях, другой — в одиночестве. Насмешничает, издевается второй человек над Федором Титовым. «Баба ты, Федор Титов! Тряпка! Распустил слюни, как мальчишка! Безвольный ты человек! Прав Валентин Семенович — не умеешь держать себя в руках!»

Казнит Федора внутренний голос: «Нет воли, вот и презирают, не любят тебя люди! Тот же Гришка-кенгуру в сто раз лучше тебя. Конечно же! Настойчивый, деловой мужик, умеет добиваться своего, знает дело, не ленив. Ты же, Федор, заносчив, себялюбив, несдержан, ленив! И ко всему этому завистлив! Да, да! Ты завидуешь Гришке, что его, а не тебя назначили бригадиром. Поэтому злишься на него, подкапываешься, выискиваешь ошибки. Ты ненавидишь Гришку за то, что он лучше тебя! Будь откровенен хоть наедине с самим собой, Федор Титов! Ты не любишь Виктора и Бориса оттого, что завидуешь их знаниям, тому, что они научились за месяц работать почти на всех машинах, а ты учился год!..» Решимостью, настойчивостью наливается внутренний голос Федора: «Что было, то быльем поросло! Давно забыто о Лене, и нечего вспоминать!.. Берись за ум, Федька! Встань завтра пораньше, сходи в лесосеку, собери хлысты! Начни работать честно. Увидишь, как полегчает на душе, как хорошо станет жить! Погляди на Георгия — счастливый человек! А почему? Делом, работой счастлив!»

Останавливается Титов. «Вот что сделай, Федор! Ночь лунная, светлая, вернись в лесосеку и сейчас же собери хлысты, вытаскай на руках!» Он поворачивается лицом к лесосеке, но внутренний голос — первый — усмехается: «Вот опять порешь горячку! Ну зачем ночью! Повремени до утра… А зачем? Надо начинать жить по-новому сейчас же, не откладывая… Впрочем, смешно бежать ночью в лесосеку… Что скажут утром ребята?.. Нет, нет, погоди, Федор! Пойдешь в лесосеку утром!.. Но почему же утром? Сейчас нужно начинать новую жизнь, сейчас надо порвать с прошлым!»

— Слышишь, Федор! Иди собери хлысты. Начинай новую жизнь!.. — громко, вслух говорит Титов.

Он делает шаг, затем второй, третий. Лунные тени текут под ноги, как шпалы под колеса поезда, хрустит снег. Бежать легко, радостно. Федор чувствует себя окрыленным от собственных решительных действий, оттого, что тело в движении и ни о чем, кроме этого стремления к хлыстам, не нужно думать. Он одинок, освещен луной, он один в притаившейся тайге. За взгорком, на спуске, ноги Федора раскатываются, он чуть не теряет равновесие, но удерживается на ногах, схватившись за ствол согнутой березы. Всего несколько секунд стоит он на месте, но ему вдруг становится странно, не по себе.

«Лечу как чумной! — думает Федор. — Точно сбесился!» Ему представляется, как дико выглядит человек, одиноко бегущий по ночной тайге, и сразу же усмехается, иронизирует внутренний человек: «Опять порешь горячку! Ну, зачем побежал! Повремени до утра, ничего от этого не случится!.. А почему нужно ждать до утра? Немедленно начинай новую жизнь, Федор! Нельзя откладывать».

Широко расставив ноги — точно по обе стороны невидимой черты, перешагнуть которую он не решается ни в ту, ни в другую сторону, — стоит Федор Титов на полпути от барака к лесосеке. В голове сумбур: «Не пори горячку!.. Иди в лесосеку!.. Не ходи в лесосеку!..»

Федор Титов возвращается к бараку…

Дверь открывает перед ним напряженную, выжидательную тишину: услышав скрип дверных петель, сразу смолкли, попритушили улыбки, смех, разговоры лесозаготовители, повернулись к Федору и замерли в ожидании.

«Что случилось?!» — думает Федор, и вдруг все становится ясным: на стене висит свежий номер боевого листка.

— Понятно! — говорит Федор. — Нарисовали! — криво улыбается он. — Изобразили!

На небольшом листе ватмана рукой Петра Удочкина нарисован Федор, быстро убегающий от тонкомерных хлыстов, к комлям которых пририсованы человеческие головки. «На кого ты нас покинул?!» — исступленно кричат они, а он скачками, испуганно удирает.

— Понятно! — машинально повторяет привязавшееся словечко Федор. — Редколлегия не дремлет!.. А мне, впрочем, наплевать! Вот так-то, кирюхи! — Он трогает за плечо механика Изюмина, просит: — Выйдем, Валентин Семенович! Поговорить надо!

Изюмин встает, поправляет полу пиджака, затем идет за Федором к двери, движениями, легкой улыбкой, наклоном головы подчеркивая, что он не знает, зачем позвал его Федор, но приглашение принял, так как Титов ему интересен. Но у двери механик обертывается к сидящим, разводит руками, улыбается — вот, дескать, поглядите сами, тащит на улицу, словно нельзя поговорить в бараке. Чудак!

Они выходят из барака.

— Валентин Семенович, вы не удивляйтесь! — таинственно шепчет Федор. — Настроение у меня хреновое, смурое… Не откажите, дойдем до электростанции. Там у меня литровка припрятана. Консервы есть… Приложимся!

— Предложеньице! — изумляется механик. — Ты серьезно?

— Цельная литра!

— Пойдем! — коротко говорит Изюмин.

Полкилометра пути до эстакад они проходят молча и быстра. Изюмин открывает замок, распахивает дверь, пропускает Федора в маслянистую, густую темень. Чиркнув спичкой, Титов уверенно лезет рукой под доску крыши, приподнимает ее — и достает блеснувшую в лунном квадрате бутылку.

— Вот она, голуба!

— Праздновать так праздновать! — весело отзывается Изюмин, включая аккумулятор. Станция наполняется желтоватым светом маленькой лампочки…

Все остальное происходит безмолвно и быстро — звякает бутылка, плещется водка, скрипит нож, разрезая жесть. Федор кажется суровый, старым. Сдвинутые стаканы звенят. Федор относит на вытянутой руке водку, прицеливается прищуренным глазом, измеряет расстояние от губ до стакана, затем, закинув голову назад, резким движением подносит его ко рту и опрокидывает — жидкость завивающейся струйкой, не касаясь полости рта, выливается в горло.

— Знаменито! — смеется механик, но сам пьет долго, мелкими глотками, затаив дыхание, и Федору представляется, что он тянет не водку, а сладкую жидкость. Когда Изюмин отрывается от стакана, на дне остается граммов пятьдесят водки.

— До конца, Валентин Семенович!

— Успею!

Федор откидывается к стене, засовывает руки в карманы. Он прислушивается к тому, что происходит в голове, ждет опьянения. Проходит несколько минут, и маленькая электрическая лампочка расплывается, колеблется, вокруг нее мельтешат розовые лучи, а в ушах у Федора все явственнее начинают звучать маленькие, стеклянные колокольчики. Предметы сжимаются, светлеют и тоже расплываются в контурах, и чем больше, тем уютнее становится ему.

— Берет! — удовлетворенно замечает Федор, и его голос звучит чуждо, непривычно, звонко. От этого Федору становится весело. — Повторим, Валентин Семенович!