Глухая Мята - Липатов Виль Владимирович. Страница 46
Нет, не собирается Федор Титов прикручивать лампу, не слушается он старика, а, звякнув бобиной об стол, говорит:
— Эту бобину я нашел под половицей в электростанции!
Лампа коптит, потрескивает, жадное пламя лижет стекло, как пламя пожара стену дома, и оттого, что верх стекла закоптился, на потолке дрожит круглая тень. Большой пожар в лампе, фитиль которой Федор вывернул чуть не наполовину. И лесозаготовители глаз не могут оторвать от нее.
— На шерстяной тряпочке лежала бобина. Смазанная! — говорит Титов и проводит пальцем по ее поверхности.
— Приверни лампу! — прикрикивает на него Георгий Раков, и Федор прикручивает фитиль. Черное пятно на потолке расплывается, стушевывается, мрак ложится на лица людей. Из соседней комнаты неслышной тенью появляется Дарья. Вся в белом, как привидение, застывает она в двери, молитвенно сложив руки.
Бобина блестит смазанной, зеленоватой поверхностью.
Не могут оторваться лесозаготовители от бобины — слепит она, гипнотизирует. Молчат люди и слушают, как на лавке, где спит механик Изюмин, задыхаясь, шуршит одеяло, шаркает твердая материя. Не могут смотреть на механика эти люди, нет силы встретиться с ним глазами, но знают, что он, торопясь, надевает штаны. Понимают они, что самое страшное для него сейчас — предстать перед людьми в голубых шелковых кальсонах. Путается руками в брюках Изюмин, материя шуршит испуганно, и Дарье становится страшно — вот оно, начинает сбываться предчувствие.
Целую вечность плутает механик руками, и кажется людям, что никогда он не натянет брюки, никогда не прекратится шарк толстой материи.
— Ой, мамочки! — шепчет Дарья ватными губами. Смолкает, наконец, задыхающееся шуршание, босые ноги шлепают по полу — шлеп, шлеп! Видимо, механик встал на ноги, но все равно трудно, невозможно поднять на него глаза, увидеть лицо со вздернутой верхней губой над ровными, хорошо чищенными зубами, и от этого люди мучаются, страдают великим стыдом и неловкостью за другого. Им немного легче оттого, что лампа перестала коптить, что смолк шорох материи, но в груди все равно холодеет, и нет сил посмотреть на механика. Что делать им? Что сказать? Как скинуть гипнотизирующую скованность? Не знают этого они, и только Георгий Раков медленно начинает подниматься с матраса.
— Ясно! — вдруг раздается негромкий, спокойный голос, и лесозаготовители оборачиваются на него. Это бригадир Григорий Семенов — высокий, под потолок — застегивает пуговицы на нижней рубашке, медленно надевает штаны из простой материи, тянет их на белые застиранные кальсоны. — Ясно!
Половицы гнутся, скрипят, когда Григорий медленно проходит к столу, садится на табуретку и обращает лицо в сторону механика.
Лесозаготовители осторожно переводят дыхание. Вот кто скажет первое слово — их бригадир! Тот самый человек, что ходил за бобиной по вздувшейся Оби, кто тонул, кто за дела Глухой Мяты отвечает больше всех и с кого больше спросится, как с бригадира, как с начальника.
С горячей надеждой на то, что все решится, смотрит на бригадира Федор Титов и думает о том, что Гришка не только бригадир, не только начальник Глухой Мяты, а коммунист. Об этом как-то забывалось Федору, было привычным думать о сверстнике Гришке без того, чтобы прилагать к нему огромное для Федора, наполненное большим волнением слово — коммунист. Но вот сейчас он вспоминает это, и слово «коммунист» связывается с Григорием Семеновым — не с Гришкой-кенгуру, а бригадиром Семеновым.
«Вот он какой! — думает Федор и глядит во все глаза на Григория. — Так вот он какой!»
Как листочки подорожника к солнцу, обращаются лица лесозаготовителей к бригадиру — говори, Григорий Григорьевич, говори за всех! За каждого говори, бригадир!.. Понимает чувства товарищей Григорий; кажется, что они выдвинули его вместе с табуретом вперед, и он стал походить на командира перед строем воинов. Только на секунду оглядывается на товарищей Григорий, но надолго запоминает их лица…
Бледнеет, нервно перебирает одеяло тонкими пальцами Петр Удочкин, молитвенно застыла на пороге Дарья, изумленно вытянули лица парни-десятиклассники, надменно улыбается Георгий Раков, а Никита Федорович хмур, сосредоточен, словно что-то далекое, нездешнее увидел он… Такими и запоминает надолго своих друзей-товарищей Григорий Семенов…
— Ну вот, Изюмин! — говорит Семенов. — Ну вот! Все стало ясным! — Он поднимает руку, загибает пальцы: — Трое суток трактор не работал… Более трехсот кубометров могли бы дать! Слышите, ребята, более трехсот! — спокойно подсчитывает он и стягивает губы резинкой.
Понимают лесозаготовители, что трезвые подсчеты для Изюмина опаснее всего — страшнее крика, слов осуждения. Ко всему готов сжавшийся в комок, точно приготовившийся к прыжку, механик — к громкому крику, ругани, а вот к этому не готов: к спокойным подсчетам бригадира.
— Чго вы скажете на это, Изюмин?
Не боязно, не стыдно смотреть теперь лесозаготовителям на механика, как стрелки компаса к северу, поворачиваются они к нему.
Механик молчит. Думает механик Изюмин. Он уже пришел в себя, аккуратно засунул рубаху за ремень брюк, и теперь ему легче. Он поднимает голову, бестрепетно встречает взгляд Семенова.
— А ничего не скажу, Семенов! Могу заметить одно — кажется, проиграл! — И на его лице словно вырастает улыбка, а в голове у Изюмина одна мысль: «Помирать, так с музыкой! В партии мне все равно сейчас не восстановиться!» И от этого он все больше веселеет, наливается злостью, силой, энергией, и к тому времени, когда лесозаготовители осмысливают все происходящее, механик улыбается, иронически подергивает губой…
— Игрок! — бросает ему Григорий и тоже улыбается, но не так, как Изюмин, а презрительно, спокойно. — Игрок.
Механик поднимается со скамейки.
— Ну хорошо! — весело говорит он. — Коли я игрок, будем раскрывать карты… Слушайте, Семенов, бобина моя! Понимаете, моя! Я ее купил на базаре, и мое личное дело — дать ее вам или нет! Вы понимаете: я могу дать и не дать! Это личная собственность, о которой так здраво судил товарищ Раков! — кивает он на тракториста и шутовски раскланивается. — Я виноват только в одном — пренебрег интересами коллектива, а больше ни в чем! Ну, что вы скажете на это?
Григорий молчит. Молчат и лесозаготовители.
— Разве личная собственность запрещена? — допытывается Изюмин.
Опять ничего не отвечает ему бригадир Семенов, и Изюмин, внутренне взбешенный до предела, думает: «Ах ты, примитивное животное, ах ты, скотина безграмотная! Ну, погоди, узколобый человечишка, ты еще узнаешь Изюмина! Я тебе покажу!» Но поверх этой мысли наслаивается все та же, навязчивая: «Не восстановиться теперь, не восстановиться!»
— Вы что, не хотите разговаривать? — хохочет механик. — Хорошо, отлично! Будем спать в таком случае!
Еще несколько секунд молчит бригадир Семенов, а потом улыбается с таким видом, точно нашел, наконец, потерянное, вспомнил забытое, важное и от этого стало ему легко, радостно. Во все лицо улыбается Григорий и облегченно распускает резинку губ.
— А ведь вы трус, Изюмин! — говорит он и тоже поднимается. — Вы трус! Я только сейчас понял это. Вы за иронией и насмешкой прячете страх, вы бросаетесь очертя голову в слова, как трус в драку, зажмурившись… Понял я вас, Изюмин, вот теперь окончательно понял, хотя месяц, целый месяц гадал, что вы из себя представляете. — Он кладет руку на плечи Ракова, наклоняется к нему. — Вы думаете, мы вас раньше не раскусили? Ошибаетесь, Изюмин! Слышишь, Георгий, он думает, мы раньше не видели его фокусов! Видели, Изюмин, все видели!
В три шага мерит комнату Григорий, останавливается против механика, бросает слова ему в лицо:
— Значит, потому и поехали в Глухую Мяту, что решили одним взмахом в партии восстановиться. Ловко было задумано! Для игрока неплохой ход — необычное дело, подвиг своего рода! Осознал ошибки, прислушался к критике, перековался! Так, что ли, по вашему-то?.. Да и второй ход не хуже — умолчу о бобине, пойду сам за ней — чем не геройский поступок, а? Ловко, Изюмин! Ничего не скажешь, ловко! Вы бы ведь не вернулись из леспромхоза. Сослались бы на оттепель, а?