Глухая Мята - Липатов Виль Владимирович. Страница 6

Выждав немного, Михаил Силантьев на цыпочках по шатким половицам проходит сени, тихо открывает дверь в барак. Непривычная тишина стынет здесь, а повар-уборщица Дарья Скороход, проводив лесозаготовителей, возится у плиты, гремит ухватами, сковородниками. Она маленькая, тоненькая, позади торчит коса — светлая и пушистая; лицо у Дарьи как кора молодой березки, а вместо точек на ней неяркие веснушки.

Словно охотник, выследивший косача, замирает на пороге Михаил Силантьев; тугое, как будто накачанное воздухом, лицо лоснится от пота, туловище наклонено вперед. Дарья не видит его — грохочет посудой, напевает под нос веселое, утреннее; тонкая, перехватистая в талии фигура покачивается в такт песне, руки обнажены по локоть и тоже — как кора молодой березки — белы и веснушчаты. Хороша фигура у Дарьи — в талии тонка, ноги длинные, темная короткая юбка сидит на ней ловко, без складок, а кирзовые маленькие сапоги, как влитые, обнимают выпуклые икры. Коленки у нее круглые, ровные и нисколько не выдаются, а даже вдавлены в тонкий переход от бедра к голени.

Силантьев стоит неподвижно, приподнявшись на носки, острым кончиком языка облизывает пересохшие губы, потом, видимо обдумав, делает шаг вперед.

— Ой, кто там! — резко оборачивается Дарья.

— Наше величество! — отвечает Силантьев, ничуть не смутившись.

— Ты чего вернулся, Миша? — вскидывает она ресницы и вдруг понимает все — по фигуре Силантьева, по тому, как он стоит, как облизывает пересохшие губы, — понимает Дарья причину, заставившую вернуться в барак Михаила.

Она замедленно поднимает руки к груди, стискивает пальцы, изогнувшись в талии, садится на табуретку. Обреченный, грустный вид у женщины. Она коротко, судорожно вздыхает, смотрит на пол, и кажется, что Дарья не в состоянии ни пошевелиться, ни встать. Косичка за спиной жалобно торчит.

— Тепло в бараке! — небрежно замечает Силантьев и подходит к женщине. Она поднимает голову, исподлобья смотрит на него, руки по-прежнему стиснуты на груди. «Вот, опять! О господи, когда это все кончится!» — говорит поза Дарьи. Но Силантьев вдруг стремительно наклоняется к ней, встает на колени, чтобы лицо женщины было на уровне его лица, прижимает ее к себе. Она не отбивается.

— Вот так-то! — удовлетворенно шепчет Силантьев и приникает к губам Дарьи. Они сухи, растресканы.

— Вот так-то, в таком разрезе! — оторвавшись от ее губ, снова весело говорит он.

Силантьев стоит на коленях, она сидит на табуретке, а их головы на одном уровне — Дарья маленькая, сухонькая, тонкая в кости, как девчонка. Рука Силантьева медленно скользит с плеча Дарьи, останавливается на груди, и в это время их взгляды встречаются.

— Ты чего, Дарья? — недоуменно спрашивает он. Светлые, вблизи совсем голубые глаза женщины смотрят на него обреченно, понимающе и в то же время сочувственно, словно ей до боли жалко Михаила. Плещется через край ее глаз бабья тоска, умудренность и еще что-то, непонятное ему, но тоже печальное, кричащее.

— Ты чего это? — недовольно вскидывается Силантьев и невольно расслабляет руки. Она как-то сжимается, увядает, морщинки на лице лежат сеткой. Дарья даже постарела, ей можно дать за тридцать, хотя всего двадцать четыре. Руки на груди стиснуты крестом.

— Ой, Миша, Миша! — еле слышно произносит женщина.

— Чего ты!

— Ой, Миша, Миша!

— Да брось ты! — Силантьев снова приклоняется к ней, обнимает рукой за талию и хочет привлечь к себе, но чувствует, что от его прикосновения она так сильно вздрагивает, точно его рука ледяная, а вздрогнув, съеживается в комочек и с тем же обреченным видом, как и раньше, ждет дальнейшего — маленькая, тоненькая, хрупкая.

— Вот черт! — сердится Силантьев, отшатываясь от нее: глаза Дарьи по-прежнему жалеют, печалятся.

— Все вы, мужики, одинаковые! — кому-то, не Силантьеву, а другому человеку, говорит Дарья. — Ах, Миша, Миша!

Он насмешливо хмыкает, но ничего не говорит: ему кажется, что взгляд Дарьи связал его по рукам и ногам.

— Ой, Миша, Миша! — вздыхает Дарья и вдруг кладет руку на его голову и нежно, осторожно перебирает жесткие, суховатые волосы. — Не надо, Миша, обижать меня… Одна я, одинокая! Не надо, Миша!

У нее легкая, точно воздушная рука, но Силантьев почему-то пригибается под её тяжестью, втягивает шею.

— Не надо… Если бы промеж нами была любовь, тогда другое дело… А ведь нет любви, Миша… — Она наклоняется к нему, гладит по голове, и, когда их глаза опять встречаются, дикая, невозможная мысль пронзает его: «У нее глаза ровно у матери!» Он замирает, прислушивается к тому, что делается в груди, — от голоса женщины, от тепла ее руки сладкий туман обволакивает его, и опять вспыхивает невозможная мысль: «Ровно мать она!»

— Да брось ты! — неожиданно для себя вскрикивает Силантьев. — Чего ты меня как телка гладишь!

— Ой, что ты, Миша! — пугается Дарья, отдергивая руку.

— Чумная ты какая-то! — говорит ей Силантьев и встает на ноги, а она все еще испуганно глядит на него, стиснув руки. Силантьев не знает, что делать, и, чтобы прошла сковывающая неловкость, гулко хлопает себя по карманам, отыскивая спички. Папироса уже торчит во рту, хотя он не заметил, когда достал ее.

— Я пойду! — прикурив, решает он и выходит из барака.

Лицо горит. Силантьев сжимает щеки руками, сгибается, чтобы отхлынула кровь. Он долго стоит на месте, словно забыл, куда идти — направо или налево.

6

Георгий Раков — знатный человек.

Четыре года назад на первой странице областной газеты появился большой портрет Ракова, ниже — рассказ о нем, а позднее была вылущена массовым тиражом листовка, и в ней тоже — портрет, рассказ о Ракове, внизу — призыв: «Товарищи лесозаготовители, равняйтесь на передовика лесозаготовок, знатного тракториста нашей области Георгия Филимоновича Ракова!» В листовке говорилось о том, что Георгий Раков в четыре раза перекрыл межремонтный пробег машины, обучил специальности тракториста девять человек, за время работы в Зачулымском леспромхозе вывез столько леса, что его хватило бы на постройку небольшого города, и за одиннадцать лет ни разу не опоздал в лесосеку. Словоохотливо и бойко рассказывал корреспондент; стараясь оживить материал, писал так: «Это человек небольшого роста, широкий в плечах, скромный на вид. У него высокий лоб, рабочие руки с въевшейся в них смазкой…»

Как радиоволна, разлилась слава Георгия Ракова по области: в конторах леспромхозов, в будках передвижных электростанций, просто на соснах и заборах — везде висели голубые плакаты с его портретом; заходил ли Георгий в контору, отдыхал ли на лесосеке, шел ли по поселку, танцевал ли в клубе — всюду видел свое лицо. От души постарался фотограф: писаным красавцем с гордо поднятым подбородком и орлиным, надменным взглядом сидел на плакате Раков, похожий на знаменитого артиста с рекламной фотографии.

Наедине с собой, втайне от друзей удивлялся Георгий волшебству фотокорреспондента: куда исчезла рыжая щетина, торчащие репродукторами уши? Как удалось областному товарищу сделать их маленькими и аккуратными, словно у девицы? Глядел на свой портрет Георгий Раков, и сомнение брало — он ли это, не ошибка ли? Может быть, спутал областной корреспондент, посадил на голубой плакат другого человека? Рассказывали, что и не такие случаи бывали в газете, — однажды поместили фотографию доярки, стоящей возле коровы, а внизу написали: «Строительство водонапорной башни в с. Напас».

Сомневался в истинности собственного портрета Георгий Раков и от этого, видимо, стал сомневаться и в том, что рассказывал о нем корреспондент. За одиннадцать лет работы Раков ни разу не опоздал в лесосеку, писал товарищ, а Георгий точно помнил, что в 1956 году на полчаса опоздал; корреспондент называл цифру — девять человек обучил Георгий, а он думал — не меньше ли, так как точно не помнил…

Сомнение брало тракториста: подрисовали его дела, как портрет на синем плакате. Спервоначалу, на заре разлетной славы, не мог людям смотреть в глаза — казалось ему, что они думают то же самое, что и он; а когда выбирали в президиум, забивался в уголок, подальше от портрета, висящего над сценой, чтобы не могли люди сравнивать их и посмеиваться броской несхожести Ракова и его фотографии.