И это все о нем - Липатов Виль Владимирович. Страница 28
На улице творился летний день. Было так же жарко, как вчера и позавчера, но над деревней сегодня висело большое, темное в середине, растопыренное облако, обрамленное по краям белой слепящей каймой. От облака лежала на реке густая тень, и вода в этом месте казалась рябой, простуженной. Облако медленно-медленно приближалось к солнцу.
— Дожж будет! — поймав взгляд Прохорова, сказал Никита Суворов. — Падет короткий, залывит всю деревню, под вечер угомонится… Ну, я дальше пойду… Я, значит, воз на эстакаде отцепляю, с бригадиришкой Притыкиным, язви его мать, хлестаюсь насчет тросов, а сам, не будь дурак, на Заварзина поглядаю. Здеся вдруг и Женечка выходит… Ах ты мать честна! Лица на нем нет, ногами-руками дрыгат, туда, откеля вышел, супротивно зыркает… Ну, тут Заварзин и подходит к ему. Ах, мать твою распротак, думаю, бандюга, семь лет по лагерям да тюрьмам сиживал, чего бы он плохого Женечке не произвел!
Опять всплеснув руками, Суворов приподнялся, поглядел на Прохорова с испугом:
— Ну, они поговорили, поговорили да в тайгу пошли. Идут, обои руками размахивают, обои агромадные, балмошные. Ну, думаю, за имя надо иттить! Бегом бежать за имя, думаю, надо! Ладно! Бросаю трактор, бригадиру Притыкину говорю: «Я по большой нужде поспешаю!», а сам — шасть за имя в тайгу! Вот, думаю, остановятся, вот, думаю, что плохое начнется, а они все валят да валят дальше. Обратно ручищами махают, о чем разговор, мне обратно не слыхать, как я шибко позади их поспешаю, — неровен час Заварзин усмотрит! Он страшенный! Чего хорошего, если ножом обранит, али того хужее, вовсе убьет?
Прохоров слушал чутко, так как приближался момент, когда в рассказе начиналась ложь, а надо было непременно засечь картину, после которой тракторист врал.
— Ну, шнырим дальше, уж порядочно от лесосеки отошли, как на тебе — останавливаются… Ну, они ишшо маненько руками помахали, построжились друг на друга и давай молчать, ровно нанятые. А было дело, надоть сказать тебе, товаришш Прохоров, возля озерца.
Никита Суворов оживился.
— Ты теми местами не хаживал, ты, товаришш Прохоров, и в понятье не держишь, чтобы посередь тайги да вдруг — ветельник, сморода, дерево. Это озеро Кругло называется, в нем, если хочешь знать, всяка рыба живет…
И страшно было мужичонке, и любопытно, и воспоминания наваливались, и хотелось, чтобы все были довольны — милиционер Прохоров, страшный Аркадий Заварзин, несчастные родители Евгения Столетова. А трудное место в рассказе приближалось, а темное озерцо уже посверкивало в проеме сосен, а милиционер Прохоров смотрел так, словно просвечивал Никиту Суворова насквозь, и все было так страшно, что страдальческие глаза тракториста спрашивали: «Зачем все это, для чего?»
— Утки в Круглом озере — невпроворот! — радовался отдыху Никита Суворов. — Ну, чирка там видимо-невидимо, нырка помене будет, но тоже есть — садится, быват, и нырок. Крякуша, само собой, водится, однако черноклювика не видать. Черноклювик, он больше на луговине, на сорах или на болотине… — Никита Суворов ни на секунду не приостановился. — Ну, тут надо тебе сказать, товаришш Прохоров, что они не сразу драться стали. Они еще хотели договориться без драки, но, надо быть, не сумели…
Никита Суворов тяжело, прерывисто вздохнул.
— Тут на Кругло озеро клохарь-утка села… Вот об это время, товаришш Прохоров, они и начали хлестаться, как лончаки. Страшное дело!.. Ты чего так на меня зыркашь, товаришш Прохоров? Клохаря-утку не знаешь?… Сам он из себя большой, сизый, питатся рыбой, мульков имат и тоже ест. А вот еще есть така птица — мартын с балалайкой. Этого не едят, не стреляют, сам белый, над полями летат, крылья долги, а сам меньше утки. Этого ты, когда встренешь, не стреляй — почто он тебе…
Никита Суворов начал врать после слов «они не сразу драться стали». Именно здесь картина каким-то образом перекосилась, перед мысленным взором Прохорова возникло что-то неестественное, мешающее. Прохоров закрыл глаза, отключившись от Никиты Суворова, наново мысленно просмотрел ту картину, когда Столетов и Заварзин подошли к берегу озера… Они стояли вплотную друг к другу, в пролете сосен качались лучи догорающего солнца, в таежной тишине слышалось хриплое дыхание парней. Свистнув крыльями, тревожно крякнув, опустилась торпедой на озеро клохарь-утка, погнала грудкой овальную волну по темной масляной воде…
— Есть! — прошептал Прохоров. — Есть!
Он облегченно засмеялся:
— Есть!
Ну, полковник Борисов, что сказал бы ты сейчас Никите Суворову? Что сделал бы ты сейчас, полковничек Борисов, со своими полированными ногтями, английским пробором, кителем в талию и роскошным баритоном?
— Стреливал и я в крохаля-утку! — мечтательно проговорил Прохоров. — И на сорах стреливал, Никита Гурьевич, и на болотах стреливал, и на луговине стреливал. Утка эта не так вкусна, как увертлива, не так увариста, как жилиста…
Он снял руки со стола, удобно отвалившись на спинку стула, протяжно зевнул, пожаловался:
— Только вот, Никита Гурьич, никогда мне не приходилось крохаля-утку стрелять на лесном озере! Крохаль-утка, она ведь на лесные озера не садится… Не садится крохаль на лесные озера! Хватит врать, Суворов, — жестко сказал Прохоров. — Ничего вам Заварзин не сделает, если вы покажете, что драки не было, и Столетов с Заварзиным поехали в поселок на одной платформе…
Никита Суворов пустым мешком висел на стуле: челюсть отвалилась, как створка капкана, в глазах — ужас, руки дрожат. Вот как запугал его Аркадий Заварзин! Наверное, вынул из кармана нож, приблизив лицо вплотную к лицу Суворова, проговорил лениво: «Меня посадят — другие найдутся! Из-под земли тебя достанут, горло от уха до уха распластают».
— Никита Гурьевич, а Никита Гурьевич!
Суворов понемножечку приходил в себя, оклемывался, бедный, потихонечку… Какой чистотой, непосредственностью и наивностью надо было обладать, чтобы потеряться от такой мелочи, как крохаль-утка! Каким хорошим, добрым человеком надо быть, чтобы не найти самый простейший ответ на прохоровскую реплику! Эх, Сибирь, Сибирь! Добрая, честная, искренняя земля…
— Надо правду показывать, Никита Гурьевич! — мягко сказал Прохоров. — Всего несколько слов надо подписать: «Драки не было! Поехали вместе…»
— Была драка! — прохрипел Суворов и вдруг выкрикнул ошалело: — Не подписую я бумагу! Ты отселева через недолги дни уедешь, а мне под ножа идти, семью свою губить!
— Надо подписать! — торопливо сказал Прохоров. — Обязательно надо подписать, Никита Гурьевич, не то… Я вас очень прошу подписать!
— Не подпишу! — вдруг спокойно ответил Суворов. — Не подпишу!
Это было такое серьезное поражение, что Прохоров растерялся, сконфузился, одним словом, потерял лицо, — он сделал несколько суетливых движений, поспешно вскочил из-за стола, просительно протянул руку к Суворову, но тут же услышал категорическое:
— Это дело я никогда не подписую! Какой мне мотив бумагу подписывать, если ты, товаришш Прохоров, все одно, кого надо, споймашь? У тебя ум большой, ровно как у старой собаки… Вот такое дело, товаришш Прохоров…
— Ну, Гурьевич, — тонко произнес Прохоров. — Ну, Гурьевич, ты так меня подвел… Ты меня… То есть вы меня…
— А ты меня тыкай, тыкай, товаришш Прохоров! — обрадовался Суворов. — Когда меня тычут, мне сердцем веселее. На «вы» с человеком тогда надо говореть, если, скажем, ты у него корову за долги уводишь… Ему морозно, человеку-то, от выканья…
Оторопелый Прохоров искоса поглядел в окно — река хорошо, ласково светится, перевел взгляд повыше — грозится наползти на солнце облако с яркой каемкой, опустил взгляд — стоят на полу здоровенные, не по росту, кирзовые суворовские сапоги. Что делается, а, родной мой уголовный розыск! Три дня строил пирамиду, вершиной которой должно быть форменное, письменное признание Никиты Суворова, а вместо этого…
— Ты вот что, Гурьевич, — сдерживая смех, сказал Прохоров. — Ты катись-ка домой, пока я сердцем не изошел. Ты лындай-ка отсюда, Гурьич! Марш отсюда, срамота, мать твою распротак.