И это все о нем - Липатов Виль Владимирович. Страница 87
— Знаете что, Александр Матвеевич, — сказал Радин, — мы с вами не виделись всего несколько дней, но вы за это время сделались ярко-красным… Вы даже не красный, вы — пунцовый! Как это вам удалось, Александр Матвеевич?
2
Вооруженный неопровержимыми фактами, логикой развития события, капитан Прохоров спокойно и твердо сидел за столом, глядя в угол кабинета, выдерживал необходимую, по его мнению, паузу. Потом, когда время истекло, Прохоров медленно сказал:
— Никакой драки, Заварзин, на берегу озера Круглого не было! Вы запугали Суворова, навязали ему драку возле озера, чтобы оправдать порванную рубаху на погибшем. Таким же образом вы запугали кондуктора Акимова, который видел, как вы садились на тот же поезд, с которым ехал из лесосеки Столетов… — Он опять допустил паузу, но крошечную. — Я имею доказательство и того, что вы ехали на одной тормозной площадке с погибшим… Дело в том, что Суворов и Акимов дали показания.
Только после этого Прохоров, глядящий в угол, перевел взгляд на лицо Аркадия Заварзина. Бывший уголовник сидел на краешке табуретки, во рту торчала погасшая сигарета, лицо казалось таким же серым и похудевшим, как во время следственного эксперимента.
— Пилипенко! — позвал Прохоров. — Введите свидетелей Суворова и Акимова.
Заранее предупрежденный участковый инспектор нарочито медленно поднялся с места, растягивая во времени абсолютно все движения, пошел к дверям таким шагом, словно его кто-то удерживал. Он уже брался за дверную ручку, когда Аркадий Заварзин негромко проговорил:
— Не надо свидетелей! Ехал я со Столетовым на одной площадке… Я все расскажу, только не держите за моей спиной соловья!..
— Вот так-то лучше! — сказал Прохоров и приказал: — Идите отдыхать, Пилипенко!
— Есть идти отдыхать! — козырнул участковый. — Счастливо оставаться, товарищ капитан!
Прохоров подумал, что Заварзин на воровской жаргон перешел именно потому, что его приперли к стенке и где-то в темном мире, то есть за окном, куда он сейчас глядел, уже мерещилась Заварзину решка, как называют тюремную решетку в преступном мире и где соловей — это милиционер. Именно поэтому Прохоров, ненавидящий уголовный жаргон, не поправил Заварзина, а только кисло поморщился да придвинул к себе стопку газетной бумаги.
— Замазался я! — тихо признался Заварзин. — Однако я бармить буду, что не сбрасывал Столетова на железку. Сука буду, что не сбрасывал!
И Прохоров опять не прервал поток жаргонных слов и только потому, что на блатном языке Заварзину было труднее лгать и капитан уголовного розыска больше верил «сука буду», чем обыкновенному «клянусь». Кроме того, Прохорову было тяжело глядеть на теперешнего Заварзина. Куда девалась его золотозубая нагловатая улыбка, как могло произойти, что густой загар на лице сменился серой бледностью, отчего он сейчас казался узкоплечим и низкорослым? Оттого ли произошло это, что Заварзин столкнул Столетова с тормозной площадки, или оттого, что был невиновен?
— О деле Столетова мы поговорим позже, Заварзин, — задумчиво сказал Прохоров. — А пока вы решаете, признаваться или не признаваться в убийстве, давайте-ка поговорим о более легком. Например, о вашем друге и учителе Гасилове. Вопрос простой: за что вы любите его? И честно, честно, Заварзин! Теперь мне врать опасно! Я уже примерно знаю, когда вы врете, а когда нет! Так не лгите больше, Заварзин, себе повредите!
Да, Прохорову теперь на самом деле нельзя было врать. Отбросив всяческие профессиональные приемы, вроде фальшивого гляденья в окно или безалаберной, притупляющей бдительность допрашиваемого болтовни, капитан снова был таким, как во время следственного эксперимента, — глядел на Заварзина прямо, жестко, обнажающе и был опасен, очень опасен.
— Поехали, Заварзин!
И они поехали. Поехали издалека, так как Аркадий Заварзин прищурился, покусал белыми зубами нижнюю губу и длинно посмотрел в окно, где сияла яркая, благоухающая дождевой свежестью одна из тех летних ночей, ради которых стоило родиться и жить. Такие ночи много лет спустя, возникнув в памяти, заставляют сердце сжиматься от боли и страха, что это уже никогда не повторится. Все, все на белом свете сейчас было таким, что Аркадий Заварзин заговорил ночным приглушенным голосом.
— Еще в последнем лагере я решил завязать! — сказал он. — Причин было много, вам это неважно, это к делу не относится, но я решил рвать из уголовщины… Сказано — сделано! Я написал письмо Марии, которую знал с детства, получил ответ, что ждет, если не обману с завязкой, и приехал в Сосновку… Он говорил медленно, тяжело двигал подбородком, точно жевал тугую резинку, глаза возбужденно блестели, но на губах уже появилась насмешливая и скептическая улыбка над самим собой. Нужно отдать должное Заварзину, он, несомненно, обладал всегда спасительным чувством юмора, как огня, боялся пафосности, открытого проявления добрых чувств, и в этом, как в зеркале, отражалась вся его трагическая и трудная биография. Хорошо было и то, что ни на первом допросе, ни сегодня Прохоров не уловил в голосе Заварзина ни одной сентиментальной нотки — этой непременной черты уголовного мира.
— Трактора я знал давно, — медленно продолжал Заварзин. — И, приехав в Сосновку, не сразу, но все-таки получил машину, и… — Он опять остановился, снова сам себе насмешливо улыбнулся. — И начались мои мучения! Работать не хотелось, как умереть. Через неделю я возненавидел трактор до того, что однажды навернул его кувалдой… Мария не хотела выходить за меня… Одним словом, я запсиховал!
Прохоров удовлетворенно кивнул. До сих пор он не услышал ни одной фальшивой интонации, верил каждому сказанному слову; ему просто-напросто в эти минуты нравился Заварзин — и поза его, и голос, и улыбка, и большие рабочие руки, положенные на колени.
— Психовал я долго, — еще медленнее прежнего продолжал Заварзин. — А потом — понемножечку да полегонечку — стал притихать, так как увидел, что на лесосеке-то пуп работой не надрывали. Кто хотел, восьмичасовую норму делал за шесть часов, а кто не хотел — тянул до конца. Перекуривали, трепались, ходили в гости к другу по тракторам. А зарплата идет! На третий месяц я получил триста пятьдесят. Ничего себе зарплатка за шесть часов шаляй-валяй! Кто же, думаю, дал такую сладкую житуху?
Заварзин очень точно шел к цели, ничего не забывал на пути, пробираясь опасной дорожкой, крепко держался за спасительный поручень юмора, но после слов о «сладкой житухе» на его лице уже начала вызревать та ослепительно-ласковая улыбка, которая делала Заварзина страшным. Именно с таким лицом и такой улыбкой Заварзин темной ночью подкрадывался к той двадцатилетней девушке, которую раздел буквально донага, не сказав ни одного слова и не имея в кармане даже перочинного ножа.
— Кто, думаю, дал такую сладкую житуху? — повторил Заварзин и ослепительно-ласково улыбнулся. — Пригляделся — Петр Петрович Гасилов! — Он сделал короткую, как бы прицеливающуюся паузу. — Он-то и заставил меня завязать окончательно!.. Не надо подымать брови, товарищ Прохоров, я сам объясню. Я на полуправде не живу, товарищ Прохоров! Я уж до конца хожу…
Показав зубки, бывший уголовник снова ухватился за спасительный поручень.
— Я всякую власть ненавижу! — смешливо произнес он. — Мне власть хуже ножа! А вот с Советской властью я мог бы жить душа в душу, если бы не этот хреновский принцип: «Кто не работает, тот не ест!»
Прохоров тоже улыбнулся. Сколько раз, черт побери, он слышал такое же на допросах, и каждый из тех, кто не соглашался с основным принципом Советской власти, думал, что он единственный. Вот и Заварзин победно задрал подбородок, гордясь собственной смелостью, вызывающе выпрямился.
— Я тогда завязал, — наглым голосом произнес Заварзин, — когда понял, что есть на свете человек, который не ворует, не грабит, не работает, а ест… Советская власть против эксплуатации человека человеком, а Гасилов нашел способ, не эксплуатируя человека, эксплуатировать саму Советскую власть… Вот у кого, думаю, надо учиться! Можно жить не работая и не воруя… После этого я и стал называть Гасилова своим паханом.