Смерть Егора Сузуна - Липатов Виль Владимирович. Страница 1
Виль Владимирович Липатов. Смерть Егора Сузуна
Светлой памяти коммуниста Оскара Орбета посвящает автор
Шесть часов пятнадцать минут
Его будит всегда один и тот же сон. Будто бы он, Егор Ильич, идет по железнодорожному полотну, куда идет и зачем – неизвестно, но идти надо, и он вышагивает меж двух блестящих стальных полос. Справа – веселенький молодой березняк, слева – желтенькие осины, впереди – семафор, похожий на журавля, поднявшего клюв в небо. Шагается легко, но мешает мысль о семафоре: Егору Ильичу почему-то кажется, что семафор закроется, как только он подойдет к нему. Точно неизвестно, закроется семафор или нет, но думать об этом неприятно, и Егор Ильич, назло семафору, то смотрит на веселый березняк, то пересчитывает желтые осины, то, глядя себе под ноги, незлобиво поругивает железнодорожное начальство: давно бы пора поменять шпалы, а оно, видно, не собирается их менять. Черт знает о чем думает это железнодорожное начальство. А потом вдруг оказывается, что он уже миновал семафор. Как это произошло, трудно сказать, – пять минут назад семафор был далеко впереди, может быть, в полукилометре, но вот он уже за спиной, и Егор Ильич не знает, закрылся семафор или нет. Чтобы узнать это, нужно обернуться назад, но дело в том, что назад Егор Ильич оборачиваться не может. Все другое разрешено ему – смотреть вправо и влево, под ноги, вперед, ворчать на железнодорожное начальство, но поворачиваться назад нельзя. Это сердит Егора Ильича, разгневанный, он туго ворочает шеей, и его охватывает страх. Хрипло вскрикнув, Егор Ильич просыпается.
На часах шесть пятнадцать.
Егор Ильич спускает ноги с кровати, ловко угодив ими в домашние туфли, поднимается во весь свой небольшой рост. Глаза у него широко открыты, но он все еще видит семафор.
– Дурак дураком! – вслух произносит Егор Ильич, Это относится и к семафору и к самому себе: действительно, каким глупым надо быть семафором, чтобы не выполнять своего главного семафорного дела: пропускать или не пропускать; и каким дураком надо быть, чтобы не знать» закрыт этот треклятый семафор или нет!
– Дурак дураком! – тише и мягче повторяет Егор Ильич. Он уже не сердится на семафор, хотя на душе остается неприятный осадок. Весь длинный день он время от времени будет вспоминать пакостный сон.
– Ох, уж этот мне семафор! – снова вслух произносит Егор Ильич и, шибко взмахнув руками, принимается высоко закидывать кривоватые ноги. Изображая ходьбу на месте, он по-фельдфебельски раздувает усы, распрямляет плечи, и ему кажется, что выглядит он браво и черт знает как внушительно. На самом же деле у Егора Ильича приличный животик, ноги довольно тонкие, а трусы такие широкие и длинные, что достигают острых коленок. Да и в плечах Егор Ильич не бог весть какой богатырь, и не зря, верно, еще в пору мятежной и бурной молодости лучший друг его Сенька Клещ говаривал: «Ты, Егор, всем меня превзошел – умом и политграмотой, а вот насчет плечишек у тебя жидко. С такими плечишками, как у тебя, прямой путь – в гимназиях обучаться!»
Изображая ходьбу на месте, Егор Ильич командует себе хриплым голосом: «Раз-два-три!» Шагая, он косится на дверь комнаты и подмигивает. От топота дрожит графин на ночном столике, мотается его собственный портрет на стене. Когда часы показывают двадцать пять минут седьмого, Егор Ильич прекращает ходьбу на месте и смотрит на дверь – лицо у него становится и хитрым, и вызывающим, и суровым, и лукавым. Видно, что Егор Ильич ждет событий.
И верно – дверь спальни тихохонько приоткрывается, и показывается женское лицо. Это жена Егора Ильича, Зинаида Ивановна. Услышав, что топот прекратился, она заглядывает в спальню так, как заглядывает к ребенку мать, когда ненадолго оставила его одного. На лице матери написано ожидание страшноватого, тревожного – вдруг ребенок баловался со спичками, вдруг выпил ядовитые химические чернила…
Точно такое же выражение на лице Зинаиды Ивановны. Ее взгляд пробегает по мебели – цела, по стенам – все на месте, по Егору Ильичу – живой и невредимый. Только после этого Зинаида Ивановна входит и поджимает губы.
– Ходишь? – с неприкрытой иронией спрашивает она.
– Хожу!
– На месте?
– На месте! – тоже насмешливо отвечает он и улыбается такой улыбкой, от которой другой человек, не Зинаида Ивановна, провалился бы в тартарары. Но Зинаида Ивановна не проваливается в тартарары, а, напротив, нагоняет на лицо еще большую иронию.
– Нижние соседи жалуются! – говорит Зинаида Ивановна. – Спать не даешь!.. Даже по радио, говорят, зарядку передают в семь тридцать, а он в шесть пятнадцать выпендривается!
– По радио, матушка, зарядку для лентяев передают! – спокойно отвечает ей Егор Ильич. – А мне в кроватях разлеживаться некогда… И вообще шла бы, матушка, на кухню, так как я сейчас трусы на кальсоны менять буду…
С лица Зинаиды Ивановны исчезает саркастическая улыбка: ей, видимо, того достаточно, что мебель и сам Егор Ильич целы, картины висят на месте, а что касается соседей, то насчет их она жестоко привирает. Соседи не только не жаловались на Егора Ильича, а даже удивлялись, что вот-де человеку скоро семьдесят, другие в этом возрасте по дому с клюшкой ходят, а Егор Ильич по утрам физкультурничает. Одним словом, Зинаиде Ивановне вполне можно уходить из спальни, но Зинаида Ивановна не была бы Зинаидой Ивановной, если бы вышла, оставив за мужем последнее слово. Поэтому Зинаида Ивановна не выходит, а снова иронически улыбается.
– А что, Егор, – спрашивает она, – разве спортсменам полагается ходить летом в кальсонах? Это форма такая, а, Егор?
Проговорив это, она быстренько выскальзывает из комнаты, чтобы Егор Ильич не успел ответить. И он не успевает.
– Выпад! – грозно пошевелив усами, констатирует Егор Ильич после некоторого молчания.
Подойдя к кровати, он прищуривается и пожимает плечами: кальсоны и впрямь, пожалуй, не та форма для человека, который вот уже третий месяц занимается по утрам ходьбой на месте. Но жена, жена!.. Каким надо быть ехидным и зловредным человеком, чтобы в течение трех месяцев знать, что кальсоны неподобающая форма, и молчать об этом! Почесывая в седой голове, Егор Ильич берет голубые кальсоны двумя пальцами, держа их на отлете, как что-то непотребное, относит в гардероб и бросает в дальний угол.
– Ух, какой я сердитый! – вслух произносит он.
Затем Егор Ильич идет умываться; выливает на себя бог знает сколько воды, до краснины растирает плечи и грудь, причесывает волосы частым гребешком, усы – специальной щеточкой и возвращается в спальню. Здесь он начинает одеваться перед зеркалом, и происходит чудо – Егор Ильич преображается. Вот стоял в спальне старый человек, у него были тонкие ноги, неширокие плечи, порядочный животик, но вот человек натягивает на ноги синие диагоналевые галифе, надевает китель, сапоги и становится другим. Плечи у него широко распахнуты, голову гордо подпирает тугой воротник. Пожилой человек с плечами военного, лихой в прошлом рубака и кавалерист, сабли которого боялись враги, а усов – девушки, медленно поворачивается перед зеркалом. Взгляд пристально-властный, повадка начальственная, рот сжат упрямо, сапоги не скрипят, но, если понадобится, заскрипят так, что поневоле сделается холодно от их сурового скрипа.
Странно, Егору Ильичу шестьдесят восемь лет, но у него на лице нет морщин; вместо них у губ, на лбу и подбородке залегли крупные и глубокие складки. Та, что на лбу, придает лицу Егора Ильича некоторую трагичность, у губ – выражение начальственности, властности, а складка на подбородке – упрямство. Нос у него, пожалуй, курносый, губы – добродушно-полные, глаза – веселы и хитроваты.
– Кхе-кхе! – грозно кашляет Егор Ильич. – Это тебе, матушка, не тюрли-мурли!
Звонко поцокивая подковами сапог, он выходит из спальни, стройно неся маленькое, крепкое еще тело, шагает чуть ли не строевым шагом к кухне. У дверей он останавливается, двумя движениями рук размахивает и без того торчащие усы, одергивает китель и… Он не сразу входит в кухню, а несколько мгновений стоит перед дверью, собираясь с духом и наливаясь строгостью.