Точка опоры - Коптелов Афанасий Лазаревич. Страница 11

Он привык при первом взгляде отмечать для себя, какие у человека глаза, какой нос, брови, подбородок… О ней в тот вечер мог бы сказать только: «Какая красивая!» Так и в газетах пишут: «Красавица Андреева…» Когда расставались, опять тряс ее руку, а она смотрела ему в глаза и просила: «Напишите нам пьесу. Правда, напишите. У вас получится». Это он уже слышал и от самого Станиславского, и от Немировича при первом знакомстве, и здесь от Книппер, невесты Чехова… Сговорились они, что ли?..

Тут же узнал, что в жизни Мария Федоровна не Андреева, а Желябужская. Потом, наезжая в Москву, стал запросто бывать у Желябужских в их роскошной девятикомнатной квартире, читал там свои новые рассказы, делился с Марией Федоровной замыслами. Она помогла ему раздобыть книги для сормовских рабочих. И какие книги! Даже «Коммунистический манифест», изданный в Женеве. Сама она, чудесная Человечинка, получала их от каких-то студентов. Вот так актерка! Огненной души женщина!..

После масленицы он по пути в Петербург непременно остановится в Москве, побывает у знакомых на вагоностроительном заводе в Мытищах. Какие-нибудь черточки пригодятся для пьесы, для машиниста Нила. Но первым делом — в Художественный. Правда, спектакли в начале великого поста не разрешают, но, может, на репетиции… А если не там… Опять — прямо на квартиру. К ней! К такой открытой с ним и все еще такой таинственной. У нее, несомненно, уже есть второй номер «Искры», и он с порога гостиной спросит Человечинку: «Что делать? Чем помочь студентам? Как? «Искра» не могла промолчать. Боевая подпольная газета, несомненно, уже сказала свое слово об ужасном варварстве».

…В раздумье Горький дошел до площади. Там на углу стоял лихач, появлявшийся на этом месте каждую ночь. Вороной рысак с белой лысиной от челки до ноздрей. У ряженого извозчика высокая шапка с бобровой опушкой, бородища в половину груди. Садиться в санки бесполезно — зыкнет нелюдимо: «Занятой». И смерит прилипчивым взглядом с головы до ног. Он тут — наготове! А где-то по улицам рыскают юркие филеры. Может, к кому-то уже вломились жандармы с обыском. Проклятые порядки!.. Дьявольски бесправная жизнь! И к нему могут снова заявиться. Разбудят маленького Максимку. Напугают Катю, а ей теперь нельзя волноваться: скоро подарит… Быть может, крошечную Катюшку.

Горький резко повернулся и, прикрывая воротником щеку, пошел назад к дому, шагал широко, сердито отдуваясь в пушистые усы.

Окно в его комнате по-прежнему светится тускло, — Катя не добавила фитиля в горелке. Спит спокойно. Никто ему не помешает дописать письмо. Злость в сердце не только не улеглась — закипела с новой силой.

Скинул пальто, отряхнул снег с шапки и, ступая на носки, прошел к столу; опустил ноги на белую медвежью шкуру, прибавил огня в лампе, подергал себя за мокрые усы, подул на пальцы и взялся за перо:

«Настроение у меня — как у злого пса, избитого, посаженного на цепь. Если Вас, сударь, интересуют не одни Ассаргадоновы надписи да Клеопатры и прочие старые вещи, если Вы любите человека — Вы меня, надо думать, поймете».

Покашляв в широкую ладонь, продолжал:

«Я, видите ли, чувствую, что отдавать студентов в солдаты — мерзость, наглое преступление против свободы личности, идиотская мера обожравшихся властью прохвостов. У меня кипит сердце, и я бы был рад плюнуть им в нахальные рожи человеконенавистников… Это возмутительно и противно до невыразимой злобы на все — на «цветы» «Скорпионов» и даже на Бунина, которого люблю, но не понимаю — как талант свой, красивый, как матовое серебро, он не отточит в нож и не ткнет им куда надо?»

Запечатав в конверт, быстро разделся, дунул в лампу, отчего на минуту резко запахло гарью, и в темноте лег в постель.

Но заснуть не мог.

Скорей бы в Москву… Да застать бы дома Человечинку… И, может быть, вместе в Петербург… У них же, слышно, будут гастроли там…

Перед отъездом жена, чего доброго, опять начнет свое. «Зря ты, Алеша, отдалился от «Русского богатства», от Михайловского. Они к тебе все так хорошо относятся…» Прошлый раз грубовато перебил ее: «Не надо, Катя, об этом». Она, однако, продолжала:

— Даже в юбилейный сборник отказался написать о Николае Константиновиче. Они обиделись.

— Я не мог кривить душой… Говоришь, хорошо относятся «богатеи». А сколько они шишек мне наставили. И на лоб, и на затылок. Даже не изволили дождаться конца новой повести [6], принялись дудеть в народническую дуду: «затронутый марксизмом», «сбитый с толку», «трудно разобраться в его «философии». В кавычках, конечно. А я в их разборе не нуждаюсь. И своей философии не выдумывал. Мне советуют…

— Твои-то новые советчики, Алеша, и сбивают тебя с толку.

— Не повторяй, Катя, неправды. Я теперь знаю, куда надобно идти, куда поворачивать.

— Ты не будешь оспаривать — в «Русском богатстве» все лучшие писатели Руси.

— Святой Руси! И ни одного украинца, татарина, киргиза…

— У киргизов нет литературы.

— Есть фольклор. Эпос. Говорят, богатый. И настоящее богатство, Катя, общероссийское, общепролетарское. Так-то вот.

«Русские богатеи» нашли сторонницу! А ему, мастеровому, душно в их хоромах…

Протянул руку за папиросами и спичками, лежавшими на стуле. Закурил.

А ветер все кидал и кидал на оконное стекло снежную крупу.

2

Мария Федоровна укладывала чемоданы, — Художественный театр отправлялся на первые гастроли в Петербург. И все актеры волновались. Как отнесутся высшие чиновничьи круги и что скажут театральные снобы — дело десятое: не для них они создали театр — для народа. Потому и добавили к названию — Общедоступный. А как примут их зрители на невских берегах? Что напишет либеральная пресса? И Мария Федоровна волновалась не меньше других: не забыть бы что-нибудь необходимое.

Волновало и то, что она надолго покинет дом. Дети остаются без материнского присмотра. Хотя и не маленькие уже. Юре — двенадцать, Кате — седьмой годок. А все же тревожно за них. К счастью, сегодня приехала сестра, обещала писать каждый день; ненароком добавила горчинки: «Отец-то, как бы там ни было, в доме». Отец!.. К сожалению, отец… Лучше бы сестра не напоминала о нем… Воспоминания о былом, если их не отогнать вовремя, обожгут сердце, как крапива руки…

…Машенька Юрковская, старшая дочь актрисы Александринки и главного режиссера того же театра, с детских лет мечтала о сцене. Едва дождавшись окончания гимназии, поступила в драматическую школу. Была согрета светом рампы Казанского театра и обласкана вниманием зрителей. Но на двадцатом году жизни, к несчастью, выпорхнула замуж за бородатого чиновника, который через два года уже «разменял» пятый десяток. Они уехали в очаровательный Тифлис. Но, кроме города, южного солнца да гор, теперь и вспомнить нечего. Единственным утешением было увлечение мужа тем же театром: иногда они оба выступали на любительской сцене. Только иногда. А ей хотелось каждый день дышать воздухом театра, жить его волнениями, мечтами о все новых и новых ролях. Там их зрители знали под фамилией Андреевых. Теперь она, слава богу, одна Андреева. В Москве ей многие завидуют. К ее горести, завидуют не столько актрисе, сколько жене тайного советника. Как же — генеральша! Вхожа во дворец генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича! Сама великая княгиня Елизавета Федоровна, сестра царицы, пишет ее портрет. Тоже нашлась художница! Но ведь не откажешься позировать. И для дела полезно — никто не подозревает в «неблагонадежности».

Противнее всего, когда в высшем свете называют ее «мадам Желябужская». Провалились бы они все в тартарары!

Сегодня утром, когда пила кофе у себя в комнате, муж вошел, разглаживая бороду на обе стороны:

— Я решил…

— Не утруждайте себя, — прервала его.

— Вы же еще не знаете, что я хочу сказать.

— Знаю. Вам лестно поехать в одном поезде с труппой Художественного театра!

— С вами… Вас проводить…

вернуться

6

«Трое».