Леонид обязательно умрет - Липскеров Дмитрий Михайлович. Страница 3

Вот в этом понятии – человек и коренилось самое неприятное для него. Сознание зародыша было обречено на самое узкое мировосприятие – человеческое, которому присуща физиология и тотальная зависимость от нее. Конечно, человек – самое высокомерное существо, считающее, что его мозг – вершина Господнего творения. Лишь перешедши в другое измерение сознания, которое не нуждается в биологических приспособлениях, он понимает, что являлся наглым сперматозоидом в презервативе!

«Я не хочу быть человеком», – провозгласил эмбрион, и в этом уже заключалось человеческое высокомерие и самая большая Ложь.

Его клетка, отвечающая за мужское начало, уже произошла и сделала зародыш физиологически зависимым от влечения к Космосу, то есть к своей мамке!

«Она не знает о моем существовании!»

Четыре минуты…

Она много чего еще не знала. Когда умрет и кто был ее отцом. Что станет есть на ужин и кто, в конце концов, пробьет в ванне засор.

«Да батя мой пробьет!» – прокричал бы эмбрион в раздражении, если бы мог.

Конечно, так тому и предстояло быть. Он знал об этом наверняка, как и еще о многом другом, что неведомо более никому.

Минута…

До ее ушей донеслась трель телефонного аппарата, установленного в общей прихожей. Лежа в горячей воде, сквозь дрему, Юлька представила его – черный, с белым диском, из динамика которого прошлое приносило ей столько радостей и печалей. Он шептал ей сначала подростковыми, а затем мужскими голосами уклюжие и неуклюжие слова любви, бывало, что отчаянная ненависть все от тех же любовей мучила ее молодое сердце, а однажды телефон строгим голосом велел Юльке прибыть в военкомат для прохождения срочной армейской службы. Прямо в ее день рождения, в восемнадцатилетие.

– Что – война? – испугалась она.

– Тьфу! Идиот! – выругался строгий мужской голос ей в ушко, закачав вибрацией маленькую золотенькую сережку.

– Я – не идиот! – ответила Юлька вызывающе. – Пусть – идиотка, и все остальное, только – не идиот!

– Вот что, молодой человек! За уклонение от службы в рядах Советской Армии тебе, идиот, срок влепят! – пригрозил суровый голос. – В тюрягу пойдешь! Понял?!!

– Во дятел-то! – пришла в себя именинница.

– Это я дятел? – сипя, переспросил военком, готовый к неприятностям с сердцем. – Я – дятел-л…

– Ну не я же. Ошибся, дядя!

– Я – не дядя! – взорвалась трубка. – Я – подполковник, фронтовик с двумя ранениями! Я тебя…

– В голову?

– Чего? – осекся военком.

– В голову ранения?

Она хмыкнула и нежным, просящим примирения голосом пояснила:

– Товарищ военком! Я – не парень, я – девушка! Ну, какая у вас там фамилия написана?

– Аничкин, – прошептал готовый к смерти военком.

– А имя-то, имя?

– Юлий…

– Я – девушка. И зовут меня не Юлием, а Юлией. Фамилия моя Аничкина-а, а не Аничкин. Понимаете? Ошибка там у вас вышла!

– Врете? – с надеждой, но все же кротко спросил подполковник.

– Нет, – ласково ответила Юлька. – Позвоните в паспортный стол.

Она услышала, как на другой стороне провода рука плотно прикрыла микрофон, а через несколько секунд глухой военкомовский голос, скорее его тембр, с кем-то чего-то стал выяснять. Она не могла различить слов, а от того немного заскучала, но вот звукам вновь не дали полную свободу.

– Юлия Ильинична? – уточнил голос.

– Я.

– Извините.

– Ничего, – простила она великодушно.

А потом подполковник долго рассказывал, как воевал, что ему всего лишь тридцать семь, а его из-за ранений поставили на такую дурацкую работу, где перестаешь отличать бабьи голоса от мужских, сам он не женат, и все такое…

Она призналась, что у нее сегодня день рождения, совершеннолетие, а подполковник ее долго поздравлял и просил дать адрес, чтобы прислать цветы, как-никак он пилот истребителя, а летчики – офицерская интеллигенция, гусарство!

– Хотите розы зимой?

Она вежливо отказалась и положила трубку.

«Дурак ты, – подумала, – а не гусар. Хотя, может, и гусар, но все равно дурак. Тебе же мой адрес в паспортном столе сообщили!.. Розы зимой…»

А потом подполковник прибыл к ней под окна в открытом кузове трехтонки. Он стоял на выскобленных досках, широко расставив ноги, в расстегнутом щегольском полушубке, сияя в свете качающегося фонаря военными орденами и медалями, и предлагал вечернему небу и Юльке охапку нежно-алых роз.

Он был гусаром и не был дураком.

Она, восемнадцатилетняя, романтичная до ненормальности, чуть ли не вылетела к нему в окно, ощущая, как в крылья превращаются руки, как невесомым становится тело, и все прыщавые мальчишки, пришедшие к ней в этот вечер на день рождения, вдруг исчезли куда-то, будто растворились, оставляя ее для первого женского взгляда, для первого мига любви, у которого никогда не бывает свидетелей, лишь летописцы одни об этом ведают.

И он, Гаврила Бешеный, бравый летчик, гусар, ворвался в ее девство так же дерзко, как когда-то пикировал в воздушном пространстве над Берлином.

Она почти умирала от любви и счастья, смешанного с болью, всеми клеточками своего естества благодаря кого-то за такой щедрый подарок, нет, не к именинам, а вообще к жизни…

А он, Гаврила Бешеный, прозванный так за четыре тарана, за беспощадный кулачный бой с полковым чемпионом по боксу, на следующее утро прятал от нее лицо, не давая девочке разглядеть правую часть своей физиономии, украшенной искусственным глазом и обожженным лбом, под блинную кожу которого была вшита металлическая пластина.

Но она-то плевать хотела на эту железяку, которая никак не могла помешать ее чувству. Юлька, будто доменная печь, готова была переплавить все его внешние недостатки вместе с пластиной, защищающей мозг, вместе со всеми самолетами военной и гражданской авиации.

Глаз – французский, рассказывал гусар. Прислал Жан, с которым они вместе летали в одной эскадрилье. Это его Бешеный прикрывал в тот момент, когда немец поджег истребитель Гаврилы. А глаз он получил лишь через семь лет после окончания войны. Маленькую такую посылочку передали. Глаз-то голубым оказался, а у него свой – карий!

Юлька гладила пепельные волосы героя и говорила восторженно, насколько красив карий цвет, насколько глубоко она видит через него, почти в самую душу глядит!..

И он оттаял, расслабился с нею. Был невыносимо нежен моментами и также невыносимо силен мужским натиском.

Иногда, просыпаясь ночью, она будила Гаврилу и испуганно спрашивала, не пропустил ли он призыв, не профукал ли с ней службу, в ужасе представляя, что ее бешеного авиатора расстреляют за это. А подполковник лишь хохотал в ответ на девичьи фантазии, приводя в ярость своим басом Слоновую Катю, которая в те времена еще припоминала своего солдата и чего он ранее с ней делал в особые дни, о приходе которых знал лишь сам.

– Это дело нужно только, чтобы детей иметь! – наставлял он свою жену. – И тело твое голое – есть срам! Оголяться можно только в бане, а врач пусть под исподнее лезет со своей слуховой трубкой!

Она верила мужу, а от того со временем сама позабыла, как выглядит ее тело в естестве. А потом, когда даже после особых дней мужнино семя не давало в ней всходов, Катя вовсе охладела к редким посадкам, а потом война и похоронная…

Почему-то ее нестерпимо раздражал подполковничий смех…

А совсем скоро Гаврила Бешеный умер. И надо же так случиться, умер не у нее, не в Юлькиной коммунальной комнате, а где-то в другом, чужом месте.

Об этой событии ей рассказал товарищ Гаврилы. Он же сухо сообщил и о похоронном месте.

Она стояла каменная возле телефона и лишь одно выдавить сумела:

– Отчего?

– От ран военных, – коротко сообщил товарищ. – Пластина двинулась…

– А сейчас где он? Его тело?

– Как где? В семье!.. С женой и детьми!

А потом похороны на крохотном кладбище в Дедовске. Стоял такой холод, что нежный пушок над Юлькиной губой превратился в ледяные усы, а ноги через пять минут на морозе стали словно чужие. Да они бы и без холода были чужими. Еле держали ее, когда пришлось волочиться в хвосте похоронной процессии. Даже музыканты не играли от холодрыги, боясь губами приморозиться к мундштукам своих латунных дудок. Лишь толстый дядька в шапке-ушанке монотонно бухал в барабан, разбавляя потустороннюю тишину траурным боем, да разномастная обувь скрипела по снегу, стараясь двигаться в ритм.